Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она боялась всего — ветра, деревьев, большого Хорька — мертвеца с зубами людоеда, но больше всего — своего брата Шарля-Виктора, который так сильно прижимал ее к себе и целовал в волосы на затылке.
Янтарная Ночь любил ветер. Он мчался с открытым ртом, чтобы ветер продул его насквозь — проник в сердце, в кости и кровь. Ветер был его пищей, его силой, его задором. Натянув на тростниковый каркас обрезки синего брезента, он смастерил огромного воздушного змея, полурыбу-полуптицу, украсив его кусочками серой блестящей жести. Он называл его то стальной галкой, то серебряным жаворонком, в зависимости от высоты, на которую запускал, и от того, какие фигуры заставлял его выделывать в полете. «Вот увидишь, — говорил он Баладине, — однажды мой воздушный змей станет настоящей птицей. Запоет по-настоящему — пронзительно, на одной единственной ноте, и взлетит прямо в небо. Полетит небо клевать. А заодно Богу глаза выклюет и барабанные перепонки. И станет тогда один царить над ангелами и над людьми!» — «Он будет добрый?» — спрашивала Баладина. «Конечно, добрый, уж подобрее этого проклятущего Доброго Боженьки!» — «А что тогда с Богом будет?» — «Ослепнет и оглохнет, вот что! Он и так ни на что не годен. Выбросят его на помойку. Туда и дорога!»
Как-то раз, когда ветер дул особенно сильно, воздушный змей вырвался из рук Янтарной Ночи и унесся далеко, бесконечно далеко во всклокоченное небо. Дети надолго застыли, задрав головы кверху и пристально глядя на птицу из полотна и металла, которая крутилась, как безумная, среди облаков, а потом исчезла. «Улетела птичка! Теперь проклюет небо и убьет Доброго Боженьку!» — воскликнула малышка в ужасе. «Подумаешь! — возразил Янтарная Ночь, — пускай летит! Бог-то ведь совсем не добрый, так что невелика потеря». — «А мы больше не увидим птичку?..» — спросила Баладина грустно. — Что ты, она вернется! Вернется, не беспокойся, — спокойно уверил Янтарная Ночь, целуя сестренку. — Вернется, когда надумает, и будет еще краше».
Она и в самом деле вернулась, но многие годы спустя.
Однако ветер играл не только с воздушными змеями и детскими мечтами. Он принялся за людские тела, раздувая в них желание.
Ветер поверг Таде лицом на землю. Но то был не земной ветер.
Это случилось необычайно тихой и ясной ночью. Таде направил свою астрономическую трубу в небо. Всякий раз, когда ясность ночи благоприятствовала наблюдению звезд, он забирался на чердак, куда перетащил весь свой замысловатый астрономический скарб. Это был тот же самый чердак, где Золотая Ночь — Волчья Пасть устраивал своей семье представления с волшебным фонарем, расцвечивая собственную память нарисованными светом картинками, а воображение детей — своими невероятными рассказами. Но волшебный фонарь Золотой Ночи — Волчьей Пасти сгорел, а вместе с ним и его память. Магический театр, который заново открыл Таде, не был связан ни с фантастическими образами его детства, ни с памятью отца. Они исчезли навсегда — оранжевые жирафы, щиплющие облака на небе, и белый медведь на колесе, и розово-красный попугай, и старинные поезда, украшенные плюмажем черного дыма — все пропало. Все поглотил другой черный дым, расплавил все образы, все мечты. Новый театр Таде открыл еще более чудесные образы, а связующая их память была так обширна, так глубока, что миллионы ее лет не поддавались исчислению.
Его театром стала звездная ночь, бестиарием — галактика, а фабулой — космос. Его память до головокружения мчалась по краю черных бездн. Страсть, охватившая его и брата в книжной лавке Бороме, в день двойного шестнадцатилетия, никогда их не покидала. Батист стал Без-ума-от-Нее, и, как и в первый день, был влюблен в Полину, дочку книгопродавца. Таде тоже остался верен своей звездной любви.
Ибо эта любовь неизменно поддерживала в нем мечту, даже в лагере Дахау, где каждый миг погибало все — и люди, и их мечты. Он и теперь еще помнил видение, посетившее его однажды ночью в лагере. Их всех внезапно разбудили и сбили в стадо нумерованных теней для какой-то бессмысленной переклички. Они стояли там, шатаясь от голода и желания спать, дрожа от холода. Ночь выдалась морозная, очень темная и ясная, с удивительно яркими звездами. Он смотрел на небо. Не номера ли звезд выкликали на языке, который навсегда остался для него чужим и жестоким, не их ли пересчитывали? Но звезды превосходили всякое число и всякую чуждость, и их собственная жестокость была несравнима с людской. Звезды никогда не отвечали, довольствуясь лишь своим появлением. И их безразличие к крикам людей, к их боли, той ночью и вправду казались ему чудом. Таде был изнурен до крайности усталостью и голодом, но все же не мог отвести взгляд от этой царственной и ледяной красоты. А впрочем, чего ради звездам заботиться о людях, если сами люди не имеют никакой жалости друг к другу? И вообще звезды заняты собственными битвами — гигантские полчища расплавленной материи вечно сталкиваются меж собой и разлетаются, уничтожают и пожирают друг друга, ослепительно сверкая.
Тут-то он и увидел ее — летящую в ночи комету с туманной, струящейся сквозь пространство золотистой гривой, будто какая-то безумная Лорелея бросилась в черные воды реки. Лорелея, Лорелея, сирена огня и рыданий, низвергшаяся с высоты небес, чтобы утонуть в немых водах ночи. Лорелея, Лорелея, обкраденная, лишенная своей красоты, своего волшебства — словно народ, который она так долго чаровала своими песнями, предал ее и отверг. Слишком белокурая и кроткая Лорелея, брошенная нагой в бездну, разверстую ее неверным народом — падшая Лорелея, душа целого народа, брошенная в пустоту.
И когда проводивший поверку металлический голос выкрикнул его номер, Таде ответил, крикнув еще громче — безумно и почти весело: «Здесь!»
Ибо в тот миг он презрел жестокую и жалкую ухмылку смерти, презрел бесконечную низость своих палачей, снова став собой — в крайней точке касания к пустоте и вечности. «Здесь!» — крикнул он, чуть не расхохотавшись. Здесь для бессмысленной красоты мира, здесь и для жизни, и для смерти — всякой жизни и всякой смерти. Здесь, потому что все еще безмерно желал. И желал, потому что вдруг осознал себя произошедшим, сотворенным из этой звездной пыли.
Звездная пыль — осколки материи и света. Быть может, отголоски Пустоты, сотрясенной звуком Глагола, высекшего свет, — пыль грома и блеска. Быть может, эта комета, летящая в шелесте туманности, была одной из Букв Алфавита, что протекли пред Богом, когда Он захотел сотворить мир — одной из тех, что Бог отверг, не пожелав сделать начальной буквой своего творения.
Может, это падала буква Тав, что завершает слово Эмет — «истина», равно как и Мавет — «смерть»? Была ли то буква Каф, что начинает слово Кавод, выражающее славу Господню, равно как и слово Кала, выражающее уничтожение миров? Или же то была еще какая-то другая, ускользнувшая Буква, не принадлежащая к Алфавиту? Даже не буква, быть может, но простая запятая, точка, соединительная черточка? Тоненькая черточка, присоединяющая имя людское к слову Божьему. Вот почему имя людское пало и обернулось номером.
Таде смотрел на убегавший, сверкающий, белый след. «Неужели ничего не произойдет?» — подумал он, когда комета исчезла. И повернулся к своему товарищу, взгляд которого, казалось, тоже исчез, а глаза странно блестели от лихорадки, от отсутствия всякого выражения. «А он, — подумал Таде, — видел ли он звезду? Что он вообще видел?» Тут ему вспомнились слова, которые товарищ прочел по памяти несколько дней назад: «И поднял глаза мои и увидел: вот один муж, облеченный в льняную одежду, и чресла его опоясаны золотом из Уфаза. Тело его — как топаз, лице его — как вид молнии; очи его — как горящие светильники, руки его и ноги его по виду — как блестящая медь, и глас речей его — как голос множества людей. И только один я, Даниил, видел это видение…»[6]