Шрифт:
Интервал:
Закладка:
История Чаадаева известна, о ней написано немало, а его «Философическим письмам» посвящены десятки книг и сотни статей. Тем не менее этот сюжет истории русской мысли – да и просто русской истории – довольно странный. Достаточно внимательно, как бы заново, прочесть наделавшее столько шуму первое философическое письмо. Специалисты давно отметили, что Чаадаев выступает здесь как последователь европейских мыслителей охранительного, консервативного, традиционалистского толка, как сказали бы в прошлом веке – «реакционного». В духовных отцах Чаадаева – отчаянный элитист Жозеф де Местр, автор «Апологии христианства» Франсуа де Шатобриан, тихий контрреволюционер Пьер Симон Балланш и, конечно же, Фридрих Шеллинг (с ним Чаадаев переписывался). Это все авторы, далекие от «прогрессивных» идей, не говоря уже о «революционных». В каком-то смысле все они – политические союзники николаевской России в самом ее унылом изводе. Однако составленное русским отставным гусарским офицером на французском изложение их взглядов применительно к некоторым моментам современности, будучи опубликовано в московском журнале, вызвало у Николая ярость, а у его приближенных – состояние, близкое к панике.
Второе странное обстоятельство: чаадаевские «Письма» к 1836 году читали многие – и в Москве, и в Петербурге. Тексты ходили в списках, Чаадаев показывал их своим друзьям и знакомым, «Письма» обсуждали, но особенно резких мнений не было. В 1836 году после бешеной реакции власти у многих будто глаза открылись – и на Чаадаева посыпались удары с разных сторон. Тут вот что важно: речь не идет о желании выслужиться или страхе попасть в список «подозрительных» – оскорбленное несогласие высказывалось Чаадаеву в частных письмах, так что авторам их если и хотелось доказать собственную благонадежность, то рассчитывать приходилось лишь на не очень культурных полицейских чиновников, занимавшихся люстрацией русского эпистолярия. Получилось так, что самые возмутительные вещи, высказанные в «Философическом письме» (их вообще-то целых восемь, а напечатали в несчастном «Телескопе» только первое), при первом прочтении в глаза не бросились. Если так, то А.Х. Бенкендорф, Ф.Ф. Вигель, митрополит Серафим и сам царь Николай, впервые ознакомившиеся с чаадаевским текстом уже в опубликованном виде в 1836 году, оказались гораздо более тонкими читателями, нежели просвещенные завсегдатаи аристократических и литературных салонов Москвы и Петербурга.
Но самая большая странность вот в чем. Даже первое «Философическое письмо», не говоря уже о других, вовсе не является ни публицистикой, ни политическим трактатом. Это текст глубоко религиозный, написанный с христианских позиций автором, убежденным в особой благодетельности теократии. Более того, это действительно частное письмо, адресованное даме, и в начале его говорится о необходимости смирения, следования церковным предписаниям и поддержания в надлежащем порядке не только души, но и тела. Собственно, все дерзкие пассажи, из-за которых и вышел сыр-бор, были следствием этого совета, его, так сказать, обоснованием.
Содержание чаадаевского шедевра известно, позволю себе лишь напомнить, что рассуждение о пустоте русской жизни, ее необустроенности, о том, что русские ничего не внесли порядочного в копилку европейской жизни, о том, что беда русской истории, полностью отделенной от «общего европейского движения», усугубилась схизмой католиков и православных, все это – включая столь поразившие власти пассажи о явном преимуществе папства над Русской православной церковью – вытекало из простого рассуждения о том, что повседневная жизнь русского человека отмечена неустроенностью и все то, что европейцам в быту дается как бы «по умолчанию», здесь приходится делать с нуля и самому.
«Очевидные вещи», – скажет любой знающий устройство русской жизни как в XIX веке, так и в начале XXI. Именно. Чаадаев – христианский мистик, а не обличитель, он не критике подверг жизнь собственного общества (а, например, князь П.А. Вяземский вообще счел это сочинение сатирой), он просто констатировал, что дела обстоят таким образом. Для подобного рода констатации нужно особое мужество, гораздо большее, чем для изобретения блестящих новых вещей или совершения сногсшибательных открытий. Более того, чтобы оценить «повседневность», следует обладать особым зрением и отодвинуться на определенную дистанцию от так называемой «жизни». Странный денди Чаадаев, с его тайным католицизмом, с его несколько тщеславной страстью проповедовать, с его французским языком, на котором он писал гораздо лучше, чем на русском, – он для того, чтобы увидеть очевидное, оказался гораздо более подходящим, чем по уши погруженные в заботы русской жизни его приятели Пушкин, Вяземский, Боратынский и др. Отсюда же и единодушный вопль негодования, исторгнутый публикацией «Философического письма», – люди обычно приходят в ярость, когда им указывают не на новое, а на известное, по крайней мере – на то, что они подозревали, но не рисковали сказать. И смельчака, который это делает, как раз легче и естественнее всего объявить безумцем, ибо он покусился на ментальные основания общества.
В этом – и только в этом, конечно, – сходятся Чаадаев и Павленский. И тот и другой совершили мощнейшие культурные жесты, которые выглядели политическими, но по сути были этическими, чуть ли не религиозными даже. Оба исходили из полной убежденности в том, что есть нечто исключительно важное в устройстве жизни в России, что необходимо в данный момент продемонстрировать – несмотря ни на что и самым прямым, недвусмысленным образом. Обоих назвали безумцами – точнее, попытались назвать. Все остальное, конечно, разное, ибо никаких аналогий в истории не бывает. Настолько же разное, насколько отличаются друг от друга условия жизни в частном чаадаевском доме на Басманной и в постсоветской психиатрической клинике.
Все вышесказанное, конечно, не означает, что те вещи, которые в 1836 году или в 2016-м казались очевидными в отношении российского общества, власти, жизни, истории и т. д., на самом деле являются таковыми. Главное, чтобы интеллектуально активная часть общества воспринимала их подобным образом. Это как бы взгляд «изнутри». С точки же зрения историка, построения Чаадаева являются примером типично романтической концепции истории, а воззрения Павленского – результатом «холодной гражданской войны» в современной России. Но наш текст – о другом, он о законченных и почти безупречных этических жестах, которые вызывают схожие реакции двух – совсем разных по существу – исторических форм власти.
История с переходом в российских школах на так называемые «единые учебники по истории» довольно активно развивалась в течение лета 2016 года – причем происходило это в двух параллельных реальностях. Первая реальность – школьная жизнь, в которой эти учебники (официально говорили о трех) 1 сентября 2016-го если и появились, то далеко не везде. Есть еще так называемый «единый историко-культурный стандарт» – методический документ; ему, по идее, должны соответствовать школьные курсы и учебники. Стандарт, как это было и раньше, представляет собой гигантский пестрый набор самых разнообразных фактов, перемешанных с концепциями, все в одной плоскости; в него составители, движимые самыми разными соображениями (учителя – одними, академические историки – другими, методисты – третьими), буквально запихнули все, что, как им кажется, должно там быть. В результате получилась знакомая вещь – некий перечень, в котором, в буквальном смысле, есть «всё» – но только это «всё» представляет собой смесь советских и постсоветских представлений о прошлом и о том, что школьники должны об этом знать. Надо сказать, что при всей бесформенности этот «стандарт» играет отчасти положительную роль, главное – правильно его использовать. Учителя истории, из тех, кто действительно разрабатывает свои авторские курсы, могут на него положиться – любые сюжеты, которые им хотелось бы разобрать с учениками, в этом стандарте так или иначе можно найти. Значит, всегда можно сослаться на «официальный документ». Это важно, учитывая общую крайне неблагоприятную для серьезного изучения истории в школе, общественную бюрократическую и даже педагогическую атмосферу в стране.