Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— По бабам тож план был, мужиков-то на фронт забрали? — язвил, не подымая голоса, Данила.
— Обижашь, дружка. Я, окромя своей Раисы, никого не видел — царствие ей небесное…
Старик пригорюнился.
— А ты, случаем, от кого о золотишке не слыхивал?
— Я ж тебе, Афанасьич, после войны все обсказал, а ты вдругорядь об том же…
— Я, Евсеич, не о том. Никто, спрашиваю, не проявлял антиреса к золотишку-то?
Данила спрашивал неслучайно.
— Погодь, Афанасьич, забыл сказать. Наехали тут на днях каки-та еологи. Выспрашивали у стариков об ископаемых, о золотишке тако же. У твово брата Степки были, а че он им мог сказать — не промысловик он. К мене подкатывалися. Я сказал, мол, ниче не знаю.
— Геологи, говоришь, а чего сомневаться?
— Дак еологов я знаю, до войны стояли и опосля. С бородами, в очках. А энти…
— Че эти?
— Да шибко уж культурные. И та-та-та, и те-те-те… Не-э, не еологи оне. Шатуны каки-нибудь.
— Откель же они взялись? — допытывался Данила, которого сообщение старика встревожило.
— Дак кто ж ево знат, може, отпрыски тех убивцев, что твово деда с семьей ухандохали… Небось и к тебе наедут. Машина у их. Ночуют в заежке…
— Ну с отпрысками ты подзагнул… — думая о своем, заключил Данила, и больше они о приезжих не говорили.
Раньше обычного улеглись спать: Евсеич — на диване, хозяин — на кровати.
Свою норму самогона Данила на этот раз не выпил. Раскинувшись на кровати, лежал он, вперив глаза в темный потолок, время от времени покашливая.
До последнего слова помнил он тот рассказ отца на смертном одре. Но Степка не все слышал. Он как раз зачем-то вышел, и Афанасий, глянув вслед младшему сыну, оторвался от подушки и принялся быстро досказывать то, что хотел поведать только одному Даниле:
— Степку, как я наказывал, не трожь, иной он, не ево то дело — бандюков учить. Ты ж и старший, и карахтером покрепше. Найди хоть отродье тех злодеев и воздай. Не верю я, что ветки от гнилого дерева могут быть здоровыми. Не ве-рю!.. Вопиют убиенные и мне будет спокой в могилке-то. Знаю, грех это большой, тебя толкать, но иде ж был Бог-то, када моих родителев, братов с сестренками убивали? И за что? Ну благо бы обогатился тятя, семья бы обогатилась от той жилы, а то жили трудами, горбатилися, копейку к копейке прикладывали. Честно жили и честью дорожили. И нада ж… А жилу я все ж нашел. На-аше-ол-л-л… Эт я при Степке сказывал, что не знаю, дабы не смущать. Пускай себе спокойно живет. Ты же знай: от каменистых россыпей, что за Сухой кашей, нада идти строго на запад. На пути будет лежать три глыбких оврага — вроде высохших руслов рек, потом зачнется тягун и дремь лесная. Тягун с версты полторы будет. И — скальный обрыв. Ты пройди по праву руку, пока не узришь три сосны. Ты, Данилка, узнашь их сразу, приметные оне. Быдто в обнимку друг с дружкой стоят. Напротив их — тропа будет, кустами закрытая, по ей зверь к ручью спускатся. Сразу не разглядишь. Зачинай спускаться без страха — не боись. Конь по ей спокойно пройдет. Вот в самом низу и будет ручей Безымяннай… Тута и мой золотишко-то…
Афанасий закатился в кашле, полез дрожащей рукой под подушку, откуда вынул тряпицу:
— Вот… Самородное золотишко оттелева… Схорони… Потом разглядишь, а то ненароком Степка возвернется…
* * *
На всяком производстве есть облюбованное для совместных сборищ место, куда тянет зайти, посидеть, покурить, поговорить. Есть в таком месте и некое третье лицо, к которому обращаются с большей уважительностью и с чьим мнением считаются. В леспромхозе таким местом была кузня, где обитал Степан Афанасьевич Белов. Для каждого, кто сюда приходил, он был своим, лесопунктовским, при медалях и орденах — о звезде Героя Степана Афанасьевича знали только близкие ему люди. Не любил он шумихи вокруг себя, хорошо понимая, что с такой наградой, как у него, затаскают по детским садам, по школьным утренникам, по клубам и библиотекам. Может, и плохо, что не любил: война ведь была страшная, враг — лютый и личный пример его, солдата-освободителя, мог служить уроком всей леспромхозовской ребятне. Хотя, может, и не в том было дело.
Когда начали с Татьяной жить после войны, случилась в семье Степана Белова беда: объелась чего-то корова и — пала, даже прирезать не успели. А как жить без коровенки в поселке — и сам будешь голодом сидеть, и деток своих заморишь. Фронтовой дружок Леня Мурашов подсоветовал съездить в райцентр к властям, мол, ты ж, Степа, герой, один на всю округу, дак попроси деньжат подбросить на коровенку-то.
Верно, сдуру нацепил звезду и поехал в райцентр, где взошел в исполком к председателю, помялся и брякнул:
— Корова у меня пала…
— Так что ж? — не поднимая головы от бумаг, отозвался председатель.
— Как жить, не знаю. На фронте я всю силу отдал борьбе с фашистскими захватчиками, звезду героя заработал, а подмочь мне теперя некому.
— Кто ж тебе должен подмочь — сам выходи из положения. На фронте ведь тебя никто за ручку не водил. Всем сейчас трудно.
— Дак вот к вам и приехал, — мямлил Белов. — Подмогните… Деньжат на телушку хоть…
— Ты, видно, не знаешь, кого и о чем просишь, — оторвался от бумаг председатель. — Я по образованию учитель истории, а сижу здесь, потому что партии нужны такие, как я, верные люди на местах. Перед самой войной меня на этот пост назначили и на фронт не пустили. Ты думаешь, и я не хотел бы в героях ходить, а потом требовать деньжонок на телушку, мол, я — фронтовик, кровь проливал, по-од-мог-ните-э, мол?..
Председатель скорчил жалостливую физиономию, и это неприятно подействовало на Белова.
«Ишь, артист, комедию разыгрыват. А тут хоть ложись да помирай…»
— Ежели не был на фронте, дак и не знашь, каково там было. Сидеть-то в тылу способней, да еще и бабами командовать, — отчего-то усмехнувшись, неожиданно для самого себя, вслух брякнул Белов.
Председатель медленно поднялся со стула, уперся кулаками в стол:
— Да ты, фронтовичок, совсем с катушек слетел. Да я тебя… Даты… Во-он отсюда!..
Всю дорогу до Ануфриева казалось Степану, что краска стыда не сходит с его лица. Стыда и за себя, и за такую вот власть, к которой простой человек не может обратиться в трудную минуту. В то же время он не мог не понимать всю нелепость собственных притязаний.
Дорога была одна, потому, опустив возжи, предоставил лошади брести без понуканий. Сам же то на один бок приляжет в телеге на подстеленной шубейке, то на другой повернется. «Сидят там, штаны просиживают, опричники поганые, — ревниво думалось ему. — Шкуру спустят с живого, не то что деньжат на коровенку выделят. А я-то, дурак, поперся, нашел у кого просить. Не-эт, молчи в тряпочку да сам кумекай, как из беды выкарабкаться…»
С тех самых пор он как бы позабыл о своей звезде героя, потому и дома отнекивался. Но мысль об опричнине, как об особого рода службе, засела глубоко, и время от времени он возвращался к ней, прилаживая к происходящему вокруг, когда дело касалось поведения представителей власти в той или иной ситуации.