Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я помню, как все начиналось. Железный забор и белая табличка «Grenzdurchgangslager», лагерь для беженцев и переселенцев; поселение как будто мертвое – ряды пронумерованных белых домов и ни души на улице. Длинные коридоры ледяных бараков, таблички с запретами со всех сторон и клетушки комнат, набитые двухэтажными кроватями, – там-то и обнаруживаются группы людей, знакомящихся друг с другом.
Ночи, когда не можешь заснуть то ли от плача соседей, то ли от собственных мыслей и сомнений в том, нужно ли было вообще сюда приезжать. Десятки женщин, похожих на увядшие цветы, и глаза людей, стекленеющие по мере того, как они проводят здесь дни и месяцы. В шесть утра нас будит громкоговоритель, называя фамилии и распределяя семьи по приемным. Под черным еще небом из всех бараков тоненькими струйками в столовую текут насупленные и печальные люди. А нас, как новоприбывших, к шести тридцати направляют на рентген.
Концентрационные лагеря, фильтрационные лагеря, инновационные лагеря, интеграционные лагеря… Как же мы дошли до этого? Поначалу, чтобы веселить маму, я называла его концлагерем; но и меня ненадолго хватило.
Раньше каждый переселенец, приехав в Германию, проходил первую регистрацию здесь, во Фридланде, затем будущих, как мы, баварцев отправляли в лагерь в Нюрнберге, и еще через несколько дней – окончательное распределение в отныне твой город или деревню.
Потом местные лагеря упразднили, и все учреждения по приему переселенцев переехали во Фридланд, чтобы этот лагерь абсорбировал, как гигантский паук, всех новоприезжих и выпускал граждан Германии. Еще позже Бавария и Нижняя Саксония спонсировали полугодичные языковые курсы во Фридланде: вероятно, их озадачила и взволновала волна переселенцев, хлынувших в Германию в девяностые; далеко не все из них, что и говорить, представлялись подходящими попутчиками на жизненном пути.
Так и появилась эта полугодичная тюрьма. За шесть месяцев пребывания здесь каждый, как ни сопротивляйся, научится говорить с продавцом в магазине и консультантом в офисе социального страхования; и что немаловажно, наряду с этим незаметно для себя «интегрируется» – это во Фридланде любимое слово, – переживет культурный шок, поборет ностальгию и адаптируется к реалиям современной высокообеспеченной и социально защищенной страны. А что, хорошо ведь в теории и очень заботливо. Жаль только, что у многих срабатывает эффект обратной петли: по мере интеграции воспоминания о собственном прошлом искажаются и сопровождаются отречением от прежней жизни. И однажды слышишь от бывшего соседа, что – ладно бы только он – и ты сам жил в аду – простите, боролся за выживание в бандитской, варварской стране. Нет, не припомню.
Сейчас поток переселенцев уже значительно поредел и лагерь стоит полупустой. Люди уже не живут по восемь человек в комнате, как раньше, а всего по трое-четверо.
Не знаю, как здесь было раньше, но шутить я продолжала недолго. Неделя-другая, когда я часами сидела на кровати, перечитывая, ввиду отсутствия каких бы то ни было альтернативных занятий, одну и ту же книгу, привезенную с собой, – и мои мысли потекли медленнее, желание вернуться к бурной энергии прошлой жизни стихло, а шутить было не над чем. В лагере не было ни библиотеки, ни интернета, никакого доступа к внешнему миру. День за днем мой информационный поток ограничивался текстами в учебниках немецкого, хождением кругами по территории лагеря и практикой молчаливого созерцания, которая, с учетом несуществующей духовной составляющей, не приносила мне ничего, кроме ощущения, что голова моя все больше и больше начинает походить на застоявшееся болото.
Не за что было держаться, кроме поглотившего меня страха, что день ото дня я таю, исчезаю и превращаюсь в другого человека. От несшихся со всех сторон запретов (преследовавших меня даже ночью, поскольку правила поведения лагеря, напоминавшие, что Фридланд – не гостиница и мы – не в гостях, светились в темноте, и моя кровать стояла как раз под ними) во мне поселилось чувство страха и постоянное ощущение, что каждый мой шаг и поступок – это ошибка, за которую могут наказать. И выходя из лагеря через шесть месяцев бесконечно долгих, бесцельных дней превращения в существо низшего уровня, я твердо понимала, что я еще и непойманный преступник, живущий взаймы в ожидании суда.
И все же, выйдя на свободу, я почувствовала, что, несмотря на все омертвение, отупление и смирение, что-то во мне выжило. Что-то внутри все это время сопротивлялось, не уступая последнего рубежа, – и, наверное, это была победа. Наверное, это был тот самый мой плохой характер. Он заменил нежность шелкового платья из хрупких шестнадцати лет, легкого и светлого, которого мне уже никогда не надеть – потому что его больше нет. Но оказалось, я словно наращиваю другую кожу, чтобы унижение не прилипало к своей, и переплавляю весь этот страх, неуверенность и безнадежность вокруг в злость – яростную, опасную, но, самое главное, не дающую застыть.
Что это было за время, что за дни, которые резали глубже и глубже нашу любовь, привязанность, уважение. Двадцать первого марта следующего года, когда наконец все мои документы были оформлены и возвращение в школу стало реальностью, мама устроила праздничный обед; в два часа дня мы сели за стол – мама, папа, я. Идеальная семья однажды, но, возможно, больше никогда. Папа скребет ножом по тарелке, измельчая в клочья веточку цветной капусты. Мама переключает каналы и доходит до MTV. Комнату наполняют звуки попсового подросткового рока, и этот саундтрек нам сейчас совсем не подходит. Мама не успевает еще снова нажать на стрелочку, как папа сразу вскидывается:
– Слушай, убери их, а? Что за манера слушать на полную громкость, уши лопнут сейчас.
Мама начинает лихорадочно, не глядя, давить на все кнопки подряд.
– Извини, я не специально, – говорит она, беспорядочно переключая и вызывая на экран цветные меню, значки яркости и контраста и перечень спутниковых каналов.
– Ты же знаешь, я терпеть не могу, особенно за едой, – продолжает папа, но она перебивает:
– Говорю же, не специально. Всё, переключила, и вообще… Всё, всё. Вообще выключаю, – извиняющимся тоном добавляет мама, и экран гаснет.
Отец тоже идет на попятную.
– Ладно, хватит, не об этом речь. У нас тут праздничный обед. Давайте про это. А не про другое вообще. – И улыбается мне: – Поздравляю, дочка! Пусть у тебя получится то, что не получилось у нас!
И конечно, эти слова – как пушечный выстрел, как сигнал к действию; актеры остаются на своих местах, меняясь ролями, – и снова этот бесконечный глухой разговор, где один то и дело перехватывает у другого реплику, жест, взгляд, повышенный голос, кидая слова, как мячи.
– Паша! – кричит мама, резко поднимаясь из-за стола. – Неужели обязательно каждый раз…
И я присоединяюсь к действию, выбегая на середину сцены, обращаюсь сначала к ней:
– Всё в порядке, мама, – успокаиваю я, – это же хороший тост, чтобы у меня всё получилось.
А папа швыряет нож в тарелку, попадая прямо в груду осколков цветной капусты, и маленькие соцветия разлетаются по комнате; он встает, нависая над мамой, и выдыхает ей в лоб: