Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дверь наконец открылась, и Холли вошла. Паутина легла гнусной вуалью на ее красивые чистые волосы. Придется мыть. Нельзя, чтобы ребенок увидел ее такой. Хорошенькая работка предстоит ей в ванной.
Душ не работает. Даже пробовать не стоит, она знает: он работать не будет. Если бы и работал, она б им пользоваться не стала. Дело в том, что наконечник душа – мягкий мужской член, его член, отца ребенка. Единственная часть его тела, которую Холли помнила. Плохой дизайн. Она терпеть не может плохого дизайна.
К тому же в ванной засорен сток. Слишком много сорняков из него растет. Надо бы вытащить, но она ни за что не будет. Корни же прорастают на всю длину сточной системы. Никогда не знаешь, что на этот раз вместе с ними вытянешь.
В ванной была печка. Естественно. Холли поставила на нее горшок с водой – то ли для того, чтобы помыть себе волосы, то ли для бутылочки ребенку. Она точно не знала.
Ребенок плачет.
Вода и не собиралась кипеть. Холли попробовала языки пламени рукой. Не удивительно, что вода не греется: пламя-то холодное. Ничего. Паутину можно выжечь. Она опустила голову, паутина сгорела, и волосы заодно. Это хорошо: череп теперь чистый. Можно наконец идти искать ребенка.
Следующая комната была сплошь из зеркал. Холли посмотрелась и обнаружила, что волосы снова выросли, но стали гладкие мышино-серого цвета. Узнает ее малышка? Вот дура! Ребенок же ее до этого ни разу не видел, не удивительно, что ему есть хочется. Сколько же он не ел? Сколько ему? Надо поторопиться, а то умрет от голода. Жуткое дело – смерть ребенка. Такое не прощается.
Холли перешла на бег. Если б только все перестало путаться под ногами!
Холли переходила из одной пыльной комнаты в другую, затем в следующую и в следующую. Теперь ничего больше не цеплялось за ее ноги: она летела. Но и это – медленно. Холли не могла набрать скорость, разгребая руками воздух, продолжая терять высоту. Если Холли хоть раз коснется пола, она уже никогда не сможет подняться вновь.
Ребенок ее за следующей дверью. Конечно, он там, за дверью. Черной дверью детской для мертвых детей. Холли вошла и стала карабкаться по отвесной стенке колыбели. Плачь стал немым, ребенок продолжал сотрясать все сооружение. Если она упадет, распахнутые окна ждут ее.
Наконец она перевалилась через плетеный верх на пахнущую лавандой подушку. До места, где кричал ее ребенок, оставалось чуть-чуть. Холли подползла.
– Тише, тише, мой маленький, – прошептала она, – здесь твоя мамочка.
Холли задрала рубашку и поднесла ребенка к соску. Ее ребенок взглянул на нее снизу вверх. Черно-белое лицо клоуна, рот широко раскрыт. Не удивительно, что он так кричал, – у бедняжки резались зубки. Молочные зубки, сотня пустотелых стеклянных иголок глубоко впились в нежное тело Холли.
Ее ребеночек начал сосать.
* * *
Сны.
Алита Ла Тобре перевернулась на другой бок, и ее длинная-предлинная смоляная коса обвилась вокруг ее обнаженного тела. На ее лбу и над верхней губой – бусинки пота. Девушка тряхнула во сне головой, обхватила себя руками. Алите годами не снились сны, а за эту ночь она просыпалась уже трижды. Она винила в этом мужчину из бассейна: мужчину в возрасте, от которого попахивало ромом, вокруг него даже витало ромовое облачко. Весь вечер в бассейне Алита маневрировала, пытаясь каждый раз оказаться спиной к нему. А если бы ей пришлось с ним беседовать, лицом к лицу… Отвратительный запах перенесся в ее сновидение. Алита в своей постели, в белоснежной комнатке с тяжелой черной мебелью, в головах – распятие. Христос взирает сверху на ее позор, ее грех. Тонкое одеяло обтянуло бедра, приковало ее. Кровать накренилась. Девочка-Алита зажмурила веки сильно-сильно и притворилась спящей. Пружины скрипнули. Он склонился над ней. Пальцы его ласкали ее щеки, ее имя плавало в облачке приторно-тошнотворного рома.
– Алита!
Первый раз мягко, потом громче, в голосе слышалось нетерпение.
– Алита!
Голос настаивал, она не обращала внимания, пока не.
– Разбудить твою сестру, ты этого хочешь, Алита?
Девочка открыла глаза, во сне.
– Паулита спит, папа. Пожалуйста, не надо ее будить.
Ночная рубашка брезжила на ней подсвеченным луной призраком. Бородатое лицо отца было невидимым, запеленутым тенью. Он приближался к кроватке на коленях. Толстая рука потянулась к стене в поисках опоры, он навис над Алитой животом. Свободная рука задрала лен рубахи. Запах рома смешался, почти затерялся в вони его немытого паха.
– Сделай, чтобы твой папочка был счастлив, Алита. Ты ведь хочешь, чтобы твой папочка был счастливым, правда?
Иногда это очень долго. От рома. Когда он кончил, во рту у Алиты появился вкус рома, вместе с тем, другим. Потом девочка должна лежать неподвижно, сомкнув губы, с отвратительной массой во рту – пока отец не придет в себя после оргазма и, шатаясь, не уйдет из комнаты. Наконец он ушел, и девочка, свободная теперь, могла вытащить свой с отбитыми краями ночной горшок из-под кровати, выплюнуть, сунуть пальцы в рот и блевать, считая дни до следующего маминого визита к тетке Эсмиральде. Их было слишком мало, этих дней.
* * *
Монстру сны не снились никогда. Оно никогда не спало. Состояние, наиболее близкое к бессознательному, напоминало у Чудовища абстиненцию, когда в своей тысячелетней жизни приходилось делать что-то новое, как сейчас. Оно строило планы и смаковало. Назревал урожай. Собирают его по-особому. Чудовище уловило тончайший запах кушанья, о котором давно мечтало: о кушанье по имени Джейми Халифакс.
Расческа у Алиты Ла Тобре была тяжелая, из черепахового панциря с серебром, с жесткой натуральной щетиной. Каждое утро после горячего душа, намазывания кремом и осторожной просушки она подходила к своему зеркалу во всю стену голая и проводила расческой по волосам триста раз. После чего наступало время завтрака и кофе.
Алита перемалывала зерна „Блю маунтин“, клала их в кофеварку и отправлялась в шестиугольную гостиную с завтраком, состоявшим из натурального йогурта и свежего зеленого инжира. Любимое время Алиты. Время, когда Алита была Алитой. Через огромное окно с высоты пятнадцатого этажа можно было смотреть на игрушечных человечков, чувствуя себя в безопасности: раздетой, но невидимой. Недосягаемой. Да, она проводила большую часть времени в своей квартире без одежды, но уже двадцать лет никто, кроме нее самой, – ни мужчина, ни женщина – не видели ее тело. В свои тридцать два гата Ла Тобре была в техническом смысле девственницей.
Не то, чтобы она не была подвержена страстям. Каждый день она позволяла себе по два оргазма, три – по воскресеньям. Особые, личные, спрятанные от мира мгновения радости. Как и Алита.
Взгляд вернулся от окна к зеркальной стенке. Алита улыбалась. Отражение улыбалось в ответ. Взгляд лукавый, потом зовущий, бесстыжий, наконец – горящий. Алита послала себе воздушный поцелуй. Она влюблена. Женщина тряхнула головой, прекрасные пряди обвились вокруг тела, как струйки дыма.