Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Подожди, я сейчас сбегаю. У Трюделя вроде не рано закрывают…
– Да ты что? Нет-нет, теперь уже ничего не поделаешь!
И опять-таки чуть не трагическая удовлетворенность звучит в этом желании испить свою чашу до дна, насладиться собственной мукой вплоть до того момента, пока отойдешь ко сну.
Конечно же кто-то не удержится, конечно же кто-то скажет:
– Ну и что, в конце концов, один-единственный разок можно и печеньем перебиться…
Намек повисает в воздухе. Отсутствие в доме хлеба порождает такую растерянность, такую ни с чем не соизмеримую подавленность, такое четкое ощущение нанесенного тебе ущерба… Не положено это – оставаться без хлеба, без хлеба ты становишься как бы вне закона. Впрочем, те, кто всегда знает, как надо поступать, они-то не оказались бы в подобном положении. Они бы воскресным вечером с пяти часов держали на полочке за задним сиденьем машины, там, где стекло, спасительный батон, который возместил бы им все незадачи с пробками на дорогах. И пусть бы они возвратились домой только к ночи, измученные настолько, что и кусок в горло не полезет, пусть бы они даже отказались от ужина и на скорую руку. Но у них есть хлеб.
Хлеб – больше, чем пища, хлеб – опора, фундамент. Скелет, структура наших дней. Черствая корочка, кусочек мякиша: жизнь обретает в них поддержку и опору. Горе тому, кто не сумел растянуть до конца дня этот вполне заменяющий эталон метра воздушный батон, который куда меньше говорит о нашем аппетите, чем о даре предвидения. Потому в час, когда засидевшимся гостям предлагаешь подряд все, что еще есть в холодильнике, и возникает этот запоздалый вопрос, потому он, как всегда, застает нас врасплох.
Только что ты чувствовал себя таким щедрым, а теперь готов провалиться сквозь землю от стыда:
– Ну как – может, укусим чего напоследок?
Начало линии – какой простор, какая легкость… Входишь в полупустой вагон, народ по нему рассеян – кто где… Сначала все равно становишься у двери – не у той, которую открывают на остановках, а у противоположной: тут ты, по крайней мере, не мешаешь входу и выходу пассажиров. И потом, на остановках, отсюда ты можешь поглазеть на рекламу, на людей с другой стороны платформы, и до чего же приятно думать: а ведь ты от них – на расстоянии, ты так от всего этого далеко, что нечему даже случайно уязвить твой глаз горожанина, постоянно стиснутого толпой. А между остановками, наоборот, совсем нечего делать, и ты в конце концов отрываешься от собственного отражения в черном стекле – или, скорее, от мысли о том, что все окружающие смотрят, как до-о-о-о-лго, до бесконечности долго ты любуешься собственным отражением в этом черном стекле. И садишься. Свободных мест полно – они есть практически в каждом из этих чересчур узких, напоминающих железнодорожные купе коридорчиков, где парами, одна напротив другой, стоят скамейки. Усаживание происходит без каких бы то ни было церемоний, ни тебе – здрасьте, ни тебе – спасибо, разве что соседи коленки поплотнее сожмут да поерзают задницей по сиденью, на нем умащиваясь и давая тебе понять, что они, разумеется, не против, но одновременно бросая смутный упрек: вот, ты появился, и прощай настоящий комфорт!
Станции мелькают одна за другой, ничего не меняется. Два пассажира вышли, один вошел. Потом – вдруг – катаклизм: мы прибыли на Сен-Лазар. Здесь пересадка с линии на линию. В двери вливается бурный поток. Затопленный коварной волной вагон становится совершенно другим: однообразное существование отдельных судеб переходит в шокирующую тесноту великого исхода народов.
Невольно поздравляешь себя с тем, что тебя это не касается: сидящих никто не должен тронуть. Но свою чисто внешнюю безмятежность вскоре удается сохранять только ценой преувеличенного до невозможности безразличия, а потом – почти идиотического лицемерия. Волны раскатываются все шире, почти уже не оставляя просветов. И становится ужасно трудно читать газету или сидеть, уставившись человечеству – ох, до чего же близко подступившему! – куда-то в район пупка. Ты же знаешь, что вон там, прямо над твоей головой, – угрожающая табличка: «Сидячие места предназначены по преимуществу для…» Конечно, гражданские слепцы и увечные воины не составляют большинства населения, да и здесь их не легион, а остальные… Нет, ни за что не встану! Хм… Конечно, мысль правильная, однако… Как оставаться столь же категоричным по отношению к беременным женщинам и престарелым?..
Нет, надо встать, и встать немедленно. Но чего будет стоить это запоздалое великодушие, какова цена этой чуть стыдливой, этой непоправимо просроченной вежливости? Правда, именно благодаря им в конце концов все-таки встаешь, чтобы слиться с волной, но при этом не решаешься предложить кому-то сесть. А поднимаясь, остро чувствуешь, как неловок, как по пути расплющиваешь ноги чуть ли не всей толпе, и это еще больше отягощает твою совесть.
А потом все-таки оглядываешься и видишь: сначала на твое освободившееся место никто не посягает. Все ждут, никто не хочет казаться слишком зависимым от твоего – такого фальшивого – жеста доброй воли. Господи, скорей бы остановка – именно там я и выйду.
Чаще всего – на Пасху. Но может быть и раньше, в эту полубезумную субботу. Солнце с полудня сверкает, как ненормальное. А они уже там, на футбольном поле, – в своих красных и зеленых майках. Ты даже не останавливаешься, чтобы посмотреть на них получше. Зачем? Для этого есть родители, есть тренеры – вон они, у бортика. А ты бы выглядел полным идиотом, если бы остановился… Тоже мне зрелище – юниорский чемпионат по футболу! Кубок разыгрывают на дополнительном поле, подальше от оскорбительно пустых бетонных трибун, от не менее пустынной беговой дорожки. Но спустя несколько секунд просто на лету, не выходя из машины, ловишь, в чем тут смак. А вот в этом особом способе, каким они плещутся в траве, катаются и валяются по ней – малость нарочито, что ли… но не слишком.
Да, разумеется, они играют в мяч, хотя движения у них теперь уже не только, как положено, футбольные. Внезапно поле превращается в беспричинно бурлящий школьный двор. Они играли там всю зиму, каждую субботу после обеда, под ветром, на холоде, в грязи. Мяч становился тяжелым, бутсы увязали в глине. Единственное, что имело значение, – исход поединка: возьмут или нет в третью группу. А иногда охватывал стыд при мысли об отметке по математике, про которую надо будет сказать, и мысль об этом все крутилась и крутилась в голове, пока шел из раздевалки.
И вот наступило здесь-и-сейчас. Погода так прекрасна, что кажется, будто все прошлые, серенькие такие игры были лишь для того, чтобы состоялся этот, вроде бы уже достойный названия футбольного матч. Угловой удар, пенальти с шести метров, апельсин в перерыве между таймами… Все, что происходит, кажется специально придуманным для того, чтобы ощутить сладостный вкус этой теплой, этой светлой радости. Этой радости, которая заливает тебя, так и распирает изнутри, радости, в которой никому ни за что на свете не признаешься, в которой не признаешься даже самому себе. Потому что это только для взрослых годится – все портить, присобачивая ярлыки и вздыхая: «Ах, до чего хорошо! Ах, до чего все было здорово!»