Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И внезапно тебя осеняет: да ведь этот голос принадлежит герою «Огненных колесниц»[10], чемпиону в беге на четыреста метров шотландцу Эрику Лидделу, совершавшему свой бег во имя и во славу Господа… Потому напрасно Перкинс сегодня расточает свою сумеречную странность – в его исполнении все равно ощущается искорка успокаивающего тепла, бесконечно малая частица героического простодушия, уцелевшего в самом средоточии двоедушия и обмана. А сколько других, не нашедших для себя слов мыслей, сколько крошечных островков памяти невольно и тайно соскользнуло на звуковую дорожку, чтобы эта роль внезапно обнаружила всю филигранность работы актера, дублировавшего иностранного коллегу во французской версии «Убийства в Восточном экспрессе», сколько их понадобилось, чтобы осветить потемки души персонажа – всех, всех его бесконечно множащихся персонажей?..
Хорошее дело – дубляж. Конечно, всем известно, что настоящие любители кино смотрят только оригинальные версии, но для таких простофиль, как мы с тобой, подобный способ прожить фильм вовсе не так уж плох. Наоборот, он обогащает для нас картину странной и недоступной взгляду знатока смесью таинственности и непринужденности в обращении. Сами не понимая, как это происходит, мы переселяемся на пленку…
Чаще всего он проливается в передней или на пороге детской. Проходя мимо, ты невольно коснешься рукой этих маленьких металлических трубочек, нанизанных на прочную нить. А там – что? Нечто отдаленно похожее на совиную голову, старомодный дизайн – одна из тех штук, которые выглядели так современно в семидесятые. Но главное – эти самые подвески снизу, и эта дробная музыка, рассеянно и мимоходом проигранная тобой. Она тебя не остановит. Разговор продолжается: давайте сюда пальто, красиво у тебя в комнате… И в то же время ты слегка рассеян. Звук медленно угасает, переходя от почти агрессивной жизнерадостности к вялой капели. Но он задержался в пространстве и терпеливо ищет себе место между аперитивными фразами, солью орешков и горечью виски. Вскоре забываешь обо всем, кроме последнего фильма, возмущаешься: да как вам может нравиться такое?
Но в эту минуту еще кто-то проходит под совой, и на этот раз музыка словно прилетает из куда более далекого далека – далека, что находится по ту сторону застольного шума. И ты вздрагиваешь. Да, коротенькая металлическая фраза – это бакалейная лавка, которую снесли, чтобы сделать автостоянку, – как давно это было. Ты толкал деревянную дверь, выкрашенную в зеленый цвет, и звонил колокольчик, ты толком не знал, где он подвешен, да и знать не хотел. Бакалейщица выходила навстречу, сложив руки на обширном животе, поверх белоснежного передника. И несколько секунд, пока не произнесли первых слов, весь магазин словно плыл в этой легкой россыпи отдельных ноток. Послеполуденная музыка, в ней и светлая пылинка, пляшущая в солнечном луче, и мятные леденцы в стеклянной банке, и сыр канталь под своим решетчатым колпаком. Металлическая музыка, на которой повисают тишина, прохлада, запахи и полумрак.
– Ну и что в нем такого ужасного, в этом фильме?
Сюда заходишь, чтобы тебя малость развеселили, встряхнуться, что ли… И сразу же начинается: вот дама за столиком сбоку изображает на физиономии такое смешанное восхищенно-конфузливое выражение, какое появляется, когда спрашиваешь хозяина в синем переднике, что за вино он нынче посоветует, и приходишь в восторг от его ответа.
– Ох, знаете ли, я больше всего бабок заколачиваю на стаканчиках маконского красного!
Меню здесь написано мелом на грифельных досках, висящих на стене. Обстановка – то ли образец простецки-семейной примерно так 50-х годов, то ли признак тайного влечения к декоративному искусству.
Но главное, за чем сюда приходишь, – наслушаться деланно-разговорного языка, словечек таких сочных, таких насквозь пропитанных жирком, таких мясистых, что они кажутся оскорблением, брошенным в лицо всем диетам на свете: рубец, телячьи мозги под острым соусом с травами, горячие колбаски, телячья брыжейка, тушеное мясо в горшочке…
А поскольку дама беспокоится, хозяин принимается увещевать ее преувеличенно терпеливо, но раздражения ему за этим не скрыть:
– Да нет же, мадам, рубец – вовсе не жирное блюдо, если хотите знать, в потрохах сроду вообще никакого жира не было!..
Может, это и правда, но, когда бросаешь взгляд на арбузоподобное брюхо, оттопыривающее синий передник, тень сомнения омрачает эту не допускающую возражений фразу. Впрочем, ты сюда пришел не для того, чтобы дискуссии разводить.
Ты пришел сюда, чтобы расслабиться, чтобы ощутить тепло, идущее от соприкосновения локтей и столиков, от маконского красного… а особенно – от той поэзии обжорства, от той бесстыдной чувственности, которой исполнены наглые названия блюд местной кухни. На тарелке у тебя хоть и изобильная, но вполне нормальная еда. Такова реальность. Важно, что происходит в твоей голове. А там, прорвав все плотины, бушует со страшной силой холестерин. Бьется о твердь черепной кости с сардоническим хохотом. Каждый звук – провокация. Каждый звук сулит удовлетворение. В лионском бистро ты чувствуешь себя сенатором Третьей Республики.
Осень. Плоды дождем сыплются с деревьев и кустарников. Еле слышное касание каштана о горку опавших листьев. Глухие – с отскоком – удары: падают на землю яблоки, груши, айва. Орешек выкатывается из-под ноги. Пока достаточно светло для последней стрижки овец, но солнце уже закатное. И все-таки хочется еще побыть здесь хоть немножко, перекусить, сидя на скамейке, в конце концов, не так уж холодно. И потом, в этом-то году такое возможно, скорее всего, в последний раз. Вдруг вспоминается «Ода к осени» Китса, которую учили в лицее…
Autumn
Season of mists and mellow fruitfullness…[11]
Mellow fruitfullness. Учитель поднимает глаза к потолку и делает кончиками пальцев в воздухе такой жест, словно пытается ухватить нечто весьма хрупкое или вообще неосязаемое.
– Пло-до-но-шень-е… – взвешивает он каждый слог перевода, – нет… Конечно, можно и так, но – ох, точнее было бы «сладостная пора созревания плодов»… Да, трудно, очень трудно найти по-французски точный эквивалент этим двум словам… Я опасаюсь даже, не должна ли тут идти речь о неологизме!… И потом… В этом «плодоношенье», как мне кажется, нет ощущения полноты, протяженности, изобилия. В конце концов, что такое «плодоношение»? Всего-навсего способность растения приносить плоды. А тут… fruitfullness … Нет, не то, не то…
Чашка некрепкого – золотистого – чая. Ставишь ее в углубление на скамейке. Темно-зеленый рисунок на белом фарфоре – деревенский пейзаж в круглом медальоне, забавный такой, странноватый дилижанс – смотришь и ждешь: а где же мистер Пиквик? А нету его… Трава влажная от вечерней росы, высоко она поднялась к осени, чуть выше, чем надо бы, – давно не подстригали газон. А насколько это все станет красивее через несколько дней: вот ударит первый морозец – и каждая травинка к утру превратится в белую стрелу. Тебе не хочется подниматься со скамьи, ты сидишь, и потихоньку сгущаются сумерки, свет становится таким же золотистым, как чай в твоей чашке. Листья дикого винограда румянятся и сморщиваются, будто щеки пожилых дам. Багровые прожилки на темно-красном фоне…