Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Было и остается, – вставила я.
– Ведь это же чушь собачья, говорил он, если инсталляция, сделанная с разрешения, считается произведением искусства, а если без разрешения – то нет. Кто клеит эти ярлыки? Галеристы и критики – или публика? Если тебе есть что сказать – говори, причем средствами своего искусства и там, где это услышат или увидят. Для Снайпера вся цель искусства заключалась в том, чтобы тебя не поймали. Чтобы писать там, где нельзя. Чтобы сваливать от сторожей. Чтобы прийти домой с мыслью «я сделал, я сумел». Это вставляет по-настоящему. Это круче секса, лучше наркоты. И тут он был прав. Многие из нас не сторчались только благодаря граффити.
Я припомнила давешний разговор с Луисом Пачоном.
– Тут недавно один дядя, говоря со мной о Снайпере, употребил слово «идеология»…
– Не знаю, не уверен, что это слово тут годится, – подумав немного, ответил Крот. – Однажды он заметил, что, если верить властям, граффити разрушают городской пейзаж, а мы, значит, должны поддерживать их неоновые рекламы, их этикетки, их баннеры, их дурацкие слоганы и логотипы на бортах автобусов… Они завладевают каждой пядью свободной поверхности. Даже сетки, которыми затягивают дома во время ремонта, пестрят их рекламой. А нам для ответа места не дают. И потому, сказал он, то единственное искусство, которое я признаю, будет дрючить все это. И свернет шею филистимлянам… Граффити «Самсон и филистимляне», в шутку называл он это: всех – в мешок!
Я не удержалась от саркастического смешка:
– Только в шутку?
– Так мне казалось тогда, – ответил он, взглянув на меня не без враждебности. – Это теперь я понимаю, что он не шутил ни вот на столечко.
Мы остановились у входа в метро. Было холодно, с неба продолжал сыпаться мокрый снег. Капли оседали, блестя на шапке Крота, на усах и бакенбардах.
– Можешь назвать это идеологией… Потому он и не забросил ни агрессивный стиль, ни скандальную манеру… Потому и не прощает тех, кто дал себя укротить и приручить за доступ к кормушке.
– И тебя в их числе? – брякнула я.
Он помолчал, потом вяло, как бы через силу, качнул головой:
– Я ведь тоже его не прощаю.
– Почему?
Он пожал плечами пренебрежительно. Словно вопрос мой был глупым, а ответ на него – совершенно очевидным.
– Снайпер никогда не был неподкупным и непродажным райтером потому прежде всего, что на самом деле никогда не был настоящим райтером.
В удивлении я подалась вперед. Этот вывод, до которого я могла бы дойти и своим умом, показался мне ошеломительно точным.
– Ты считаешь, что это все – не от чистого сердца? Что его радикализм вовсе не такой свободный и достойный, каким он хочет его представить?
– Я уже сказал: он – десантник, выброшенный на улицы чужого города. Пришелец. Для него граффити – что для других заряженный пистолет. Его предназначение – стрелять.
– Иными словами, он нечестен?
– Только сумасшедший мог бы оставаться честным так долго. Я был его другом почти десять лет и уверяю тебя – с головой у него все в полном порядке.
Мышино-серые глаза его потемнели, словно густая тень медленно заволокла глазные впадины. То ли оттого, что мокрый снег отцеживал свет на площади, то ли от злобы, что билась в каждом слове.
– Есть такой англичанин… Бэнкси… – добавил он чуть погодя. – Он делал примерно то же самое… Тоже прятал и скрывал свою личность, чтобы привлечь к себе внимание сперва публики, а потом и рынка. По-моему, Снайпер действует еще лучше и с большим хладнокровием. Говорю же – он терпелив. Умел держаться по видимости достойно и не продаваться, хотя рынок принял бы его с распростертыми… этими самыми. И сыграл бы на повышение.
– Ты сказал «по видимости»?
– Потому что на деле это была часть его плана. Дождаться благоприятного момента, добиться, чтобы на аукционах его работы уходили за миллионы. И тогда снять маску. Ведь до бесконечности это продолжаться не может. Уличный мир меняется стремительно. Не сумеешь задержаться в нем – исчезнешь. Как я исчез.
На второй день моего пребывания в Лиссабоне синоптики поместили город меж двух зимних фронтов. На синем, подернутом легчайшей дымкой небе высоко стояло солнце и в полдень почти отвесными лучами освещало Каза-душ-Бикуш, производя любопытный эффект в виде сотен пирамидальных теней, играющих по фасаду. И эта игра светотени позволяла различить на четырежды вековой стене следы росписи, недавно соскобленной коммунальными ревнителями муниципальной чистоты: нанесенная на камни, которые превращались таким образом в части исполинского пазла, она изображала огромный черный глаз, крест-накрест перечеркнутый красным – разработанный Снайпером символ слепоты, которым в ночь с седьмого на восьмое декабря орда осатаневших райтеров заполнила город, беспощадно испещряя им вагоны, метро, здания, памятники и целые улицы. Тысячи незрячих глаз уставились на прохожих, на город, на жизнь. Скоординированная через социальные сети акция готовилась несколько дней в обстановке полнейшей секретности, как настоящая боевая операция городской герильи. Снайпер с аэрозолем в руках лично принимал в ней участие, оставив за собой Каза-душ-Бикуш, и в выборе этом не было ничего случайного. Уже больше года здание занимал Фонд Жозе Сарамаго, писателя и Нобелевского лауреата, который всю свою жизнь с леворадикальных позиций непримиримо обличал и высмеивал общество потребления. А одна из его важнейших книг называлась «Слепота». Остановившись перед этим домом на улице Бакальоейруш, я вглядывалась в лицо старого мыслителя, невесело смотревшего на меня с большого полотнища над входом. «Пока я еще вижу, ответственность на мне», – всплыла в памяти фраза. Я много читала Сарамаго, а за несколько месяцев до его смерти познакомилась с ним лично, приехав на Лансароте с просьбой предварить кратким вступлением мою книгу о современном португальском искусстве. И сейчас у Каза-душ-Бикуш мне припомнилась тонкая, уже надломленная болезнью фигура. Учтивые манеры, печальный взгляд за стеклами очков – взгляд того, кто, уже сев в седло, безнадежно озирает все, что оставляет позади. Мир, который очень давно сбился с пути и даже не пытается отыскать верное направление.
– Реставрация обошлась муниципалитету почти в полмиллиона евро, – рассказывал мне накануне Каэтано Диниш. – Бомбардировка была, что называется, массированная… Беспощадная. Ни жалости, ни уважения ни к кому и ни к чему… Самое прискорбное – что случилось это в нашем Лиссабоне, ибо ни в одном другом городе мира не относятся к граффити так толерантно. Мало где райтеры получают такую поддержку и понимание.
Каэтано Диниш, директор департамента охраны культурного наследия, был другом инспектора Пачона. Когда я позвонила, он рассыпался в любезностях и пригласил встретиться в ресторанчике, где обедает ежедневно. Найти было легко – старинное и хорошо известное заведение располагалось на углу площади Комерсио. Диниш ждал за накрытым на двоих столиком у окна. На вид новому знакомцу было лет пятьдесят. Мужчина он был, что называется, видный – большой, дородный, с рыжим ежиком на голове, с веснушками на лице и тыльных сторонах крупных кистей. Этакий викинг, застрявший здесь с той поры, когда двенадцать веков назад приплывшие по Тежу норманны разграбили Лиссабон.