Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да и не до того было – восьмого августа Спиридонов был легко ранен, а одиннадцатого принял участие в сражении за Китайскую стенку. В этом ночном бою японцы потеряли убитыми двадцать тысяч человек, половину своей армии, русские – только три тысячи, но эти три тысячи сильно ослабили и без того немногочисленные ряды защитников.
Увы, к сожалению, об этом подвиге почему-то не принято вспоминать, а ведь по своему героизму он стоит в одном ряду с подвигом защитников Брестской крепости. Но ни Спиридонов, ни другие русские солдаты не чувствовали себя героями. Они не думали о подвигах, чинах и наградах. Они сражались на чужой земле с численно превосходящим неприятелем, не думая ни отступать, ни сдаваться.
После этого боя Спиридонов вернулся к рейдовым действиям в тылу врага, но, как говорят в Рязанской губернии, до поры до времени кувшин по воду ходит. Нет такой хитрой старухи, на которую не найдется проруха. Взбешенному колоссальными потерями неудачного штурма командующему японской армией Ноги Марэсуке очень не нравилась беззащитность его тылов перед атаками казачьих и добровольческих разъездов, и он поставил вопрос ребром – просачивающиеся группы русской кавалерии необходимо ликвидировать. В ход была пущена не только японская кавалерия, довольно дурного качества, но и пешие отряды самураев-охотников. Долина между Волчьими горами и укреплениями города превратилась в большую ловушку, и вскоре пришел черед и группы Спиридонова.
Это была жестокая ночная схватка. Противник набросился на разъезд со всех сторон, верхами и пешим порядком. Огонь ни та ни другая сторона не открывала, бой шел исключительно на саблях, при этом японцы сразу постарались лишить русских лошадей, а с ними – и преимущества в схватке и возможности уйти.
Русские дрались молча, японцы тоже хранили молчание. Лишь изредка к звону сабель примешивалось русское или японское короткое и тихое ругательство. С самого начала Спиридонов понял, что уйти к своим надежды нет. Что ж… такова судьба солдата, смерть всегда готова принять его в свои холодные объятия, решил он для себя, и стал стараться подороже продать свою жизнь.
Его ранили несколько раз, одна рана была серьезной – японская сабля пропорола бок там, куда, по преданию, сотник Лонгин ткнул копьем Христа, чтобы убедиться в его смерти. Воды из раны не текло, но начавшееся кровотечение старалось за двоих. Вскоре от потери крови его замутило, перед глазами поплыли темные полосы и пятна. У него выбили из рук саблю, кто-то сильно заехал ему по спине чем-то тупым, возможно, прикладом. Упав на землю, он понял, что теперь надеется только на быструю смерть. Затем еще попытался подняться на ноги, но новый удар поставил крест на его усилиях, а заодно и погасил сознание.
Виктор Афанасьевич достал из пачки новую папиросу и закурил. Курить он начал в Порт-Артуре, и совершенно зря – через полгода, когда махорка стала дефицитом, он жестоко страдал от этой дурной привычки. В плен он попал в двадцатых числах октября, между третьим и четвертым штурмами, точнее сказать не мог – дни сливались в один непрерывный поток, и единственное, что он смог выяснить после войны, – что это произошло за несколько дней до битвы за Высокую гору. Будучи тяжело раненным и, как и все остальные защитники блокированного города, сильно истощенным от постоянных нагрузок и недоедания, он лишь каким-то чудом не отдал богу душу. Сначала он валялся в забытьи от кровопотери, затем, вопреки усилиям японских медиков, к чести последних, ухаживавших за пленными не хуже, чем за своими солдатами, его настигла лихорадка.
Человеку штатскому, должно быть, невдомек, что лихорадка, тиф и гангрена отняли намного больше солдатских жизней, чем пули и осколки, бомбы и гранаты, штыки и сабли. Потому Нобелевская премия Яну Флемингу за открытие пенициллина была выдана без особенных обсуждений. Появление антибиотиков по своему значению для человечества намного важнее, чем многие другие открытия, но обыватель, как правило, не имеет об этом ни малейшего представления. Слова «лихорадка» или «контузия» ничего не трогают в его душе.
Спиридонов в те дни был, как никогда, близок к смерти. Более того – окажись на его месте кто-нибудь послабее, он бы не выжил. Но организм Спиридонова, пусть и не без труда, выдюжил. Впоследствии он часто думал, что лихорадка, продлившаяся почти шесть недель, была для него милостью Божьей. Когда он в горячке метался по набитому рисовой соломой японскому тюфяку, одиннадцатидюймовые виккерсовские гаубицы, как уток в тире, расстреливали уцелевшие после почти безнадежной, но лишь по роковому совпадению не удавшейся попытки прорыва во Владивосток корабли эскадры. Истратившие последнее топливо и снаряды, беззащитные и неподвижные красавцы «Ретвизан», «Цесаревич», «Севастополь», «Полтава», «Пересвет» и «Победа» ничем не могли ответить врагу. Им оставалось лишь умереть, притом умереть совсем не геройски.
Сознание постепенно возвращалось к Спиридонову с восемнадцатого декабря – незнакомыми запахами, непривычным вкусом мисо-сиро, которым его кормили, горечью хинина на губах, непривычной жесткостью циновки под ним…
Вскоре он понял, что в плену, однако еще не знал, сколько он здесь пробыл. Впрочем, это было не важно. Он не знал, что творится за хлипкими стенами госпиталя, но верил, что бои продолжаются, что русские солдаты все так же стойко держат оборону в ожидании скорой уже деблокады победоносными войсками генерала Куропаткина…
Пожилой, во всяком случае, с точки зрения Спиридонова, врач пытался говорить с ним на довольно хорошем для восточного человека французском. Спиридонов пытался ему отвечать. Он назвал себя и свое звание и поинтересовался, в каком статусе здесь находится.
– В статусе опасно больного, но, хвала светлым духам Нихон, уже выздоравливающего, – улыбаясь, ответил врач. Впрочем, о статусе можно было не спрашивать – часовой, дежуривший у его, если это можно так было назвать, палаты, совершенно определенно свидетельствовал, что Спиридонов в плену врага.
Проклятая слабость делала любую мысль о побеге несбыточной. Оставалось только ждать, и Виктор Афанасьевич ждал, набираясь сил на непривычно скудном больничном питании. Сперва он даже решил, что его специально морят голодом, но затем убедился, что это не так – персонал госпиталя питался еще скуднее.
Двадцать третьего декабря доктор, которого, как выяснилось, звали Фудзиюки Токицукадзэ, навестил Спиридонова с кувшином саке и двумя чашками. Виктор Афанасьевич тогда с горем пополам мог уже сам садиться. Поздоровавшись, Фудзиюки разлил саке по чашкам и одну протянул Спиридонову.
– По какому поводу банкет? – слабо улыбнувшись, спросил тот, принимая посуду.
– Повод хороший. – Фудзиюки был очень улыбчивым даже по сравнению с другими японцами. – Скоро это безумие, как можно судить, закончится.
– Какое безумие? – уточнил Спиридонов на всякий случай, хотя, конечно, догадался, о чем идет речь.
Фудзиюки пожал плечами, совсем для японца нехарактерно:
– Война, конечно. Вы знаете что-то более безумное?
– Никогда об этом не думал, – искренне признался Виктор Афанасьевич. – В моем возрасте философские размышления о смысле жизни непопулярны.