Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мамочка, дай мне моё свидетельство о рождении.
И с завёрнутым в газету свидетельством о рождении, где в графе «Отец» стоял прочерк, отправиться в соседнее село записываться в школу. Самостоятельно. Без тебя. Прежде ласково, но строго сказав, глядя на материнские хлопоты:
– Мам, я сам! Пожалуйста…
– Ты чей? – строго спросила его уже бабьего, несмотря на молодость, вида толстая директриса сельской школы. Именно в её кабинет Лёшка, вежливо постучав, аккуратно вступил предварительно отмытыми в ведре у технички босыми ногами. Не бегать же за каждой встречной и не теребить воздух глупым вопросом: «Тётенька, тётенька, где здесь в школу записывают?!» Везде есть кто-то самый главный. Или главная. В колхозе – председатель. Не потому, что громче всех орёт, а потому, что может «решать вопросы». А в школе кто может решать вопросы? Директор. Маленький Безымянный это отлично понимал.
– Свой собственный! – внятно и громко, но в то же время просительно и с какой-то совершенно неуловимой интонацией, являющейся и всю последующую жизнь одной из главных составных частей его харизмы, ответил маленький босой мальчуган. И улыбнулся уже тогда неизбывно трогательно и подавляюще властно одновременно.
Дуся не дождалась.
Жизнерадостная до никчёмности, любящая только сына и ещё немного животных и даже соседей, ничья женщина, лишь семь лет владевшая своим, вскрыла себе вены осколками бутылки от газировки. В детском доме подросшие барышни (и даже юноши) частенько вскрывали себе вены, и каждый раз это ненадолго оживляло довольно скучное и скудное бытовое существование. Подростков, конечно же, тут же бинтовали, потому что надолго без присмотра в образцово-показательном детском доме не останешься, увозили их с громкой сиреной на карете «Скорой помощи» в больницу, и Николай Алексеевич лично носил гостинцы, узнавал у врачей, не надо ли чего. И долго-долго сидел только с ними, с чужими детьми. И разговаривал только с ними, о том, что жить надо изо всех сил, несмотря ни на что. И говорил, что нельзя лишать себя жизни самостоятельно, грех это, что бы там научный атеизм ни доказал, не тебе решать, когда окончить своё земное существование, потому что не твоё оно, а отца… кхм… этого самого. И даже кричал, что ладно бы погибнуть на войне, но вот так, от глупости, от ерунды, от чего-то – тьфу! – не стоящего, с чем любой здравомыслящий человек может справиться, потому что не даёт этот самый, которого большевики отменили, испытаний детям своим больших, чем по силам им! Становясь на некоторое время им, чужим детям, своим собственным, потому что никогда и нигде, кроме больницы, не кричал на детдомовских. Такую честь – повышать голос – он оказывал только своим родным детям, и детдомовские завидовали тому, что он кричал на родных детей, а на них – никогда. А сейчас, в больнице, кричал и сдерживал слёзы, вздрагивая, как от электрического удара, при простом и коротком слове «папа», сказанного ему не Пусечкой и не Котиком, а этими до боли своими чужими детьми. И потом, бывало, брал ненадолго к себе в свой собственный дом, договариваясь и с милицией, и с психиатрами, чтобы «не портили детям анкету». Бедный-бедный Николай Алексеевич, хозяйственный мужик, добрый человек, безмерно любящий детей, не видящий ни зги во мраке сиротской души и не разбирающий направления в бездорожье одинокого сердца. Когда-то Дуся поняла, что дешёвые эффекты ни к чему не приведут, хотя и не знала слова «манипуляция». Сегодня Дуся Безымянная поняла, что всё своё у неё уже было и больше ничего своего у неё не будет. Поэтому, вскрыв свои вены и абсолютно не почувствовав своей боли, она спокойно допила свой чай со своим вареньем. Легла на свою кровать и спокойно умерла своей собственной смертью, так же легко и беззаботно, как и жила с тех самых пор, как рождение сына примирило её с тем, что в не её доме есть не её абажур, хотя фамилия владельцев всего этого, не Дусиного, такая же, как и у неё. Потому что особой фантазией директор не отличался и большинству безбумажных, возникших из небытия сирот давал свою собственную фамилию. И никакой отец небесный не явился к Дусе, чтобы вовремя накричать, и пусть даже дать подзатыльник, и объяснить на пальцах, что всё просто, как дважды два: своя собственная у человека только его собственная жизнь. А может, решил, что хватит уже с простодушной Дуси Безымянной. Потому и не явился. Зато послал соседа дядь Колю с кубиками, припасёнными для любимого всеми «выблядка» Лёшки в подарок из последней поездки «в раён», обнаружить бездыханное бескровное тело его матери на пропитанных кровью простынях.
Кто отличит вирус безумия от божьего промысла? Психиатр? Священник? Сосед-механизатор?
– Это… Парень, вот что… – дядь Коля ждал на крылечке. – Ты туда пока не ходи. К нам пока ходи. Тут это… Мамка там твоя умерла, – выговорил он наконец. И, хмуро пожевав губами, стал гладить мальчика по светлой голове.
Вряд ли дядь Коля хотел что-то Лёшке объяснить. Скорее себе. Для недавнего фронтовика, перенёсшего несколько тяжёлых ранений, видевшего мгновенные и мучительно долгие смерти боевых товарищей, была страшна в своей нелепости и нецелесообразности выбранная Дусей Безымянной несанкционированная приказом или, например, трагической случайностью своевольная кончина в мирное время. Цыплёнок может сдохнуть от болячки, его может переехать грузовик или умучить глупые дети, но сам птенец никогда не убьётся намеренно! Чем человек отличается от птицы, тем более эта Дуся, такая же невинная и безобидная, что твой курчонок, а?
Смерть, она, конечно, для сельских жителей – дело привычное, бытовое. Это в городе до будки сбегал, телефонный диск покрутил, родню и соответствующие службы оповестил – и сиди себе, знай страдай. В селе же, да ещё и в селе послевоенном, смерть иных людей тревожит куда меньше, чем смерть коровы, козы или даже кур, потому что скот – он и кормилец, и поилец, и денег, кроме того, стоит. А человеческая жизнь почти бесплатная, если в сиське молоко есть. С похоронами, что правда, морока. К председателю надо идти – вмиг решит… Атеистам и вовсе за так, на дурняк, форма существования достаётся. Если ещё веруешь в какого-нибудь Иисуса или Магомета – так отрабатывать надо, потому что за веру в то, что ты не желудок с полутора десятками метров кишечника на ножках, а ещё и бессмертная душа, платить надо. Советская же власть ещё в самом начале все внешние долги отменила. Так что жизнь не дар, а просто нелепая случайность, такая же нелепая случайность, как и смерть, что бы там ни выдумывали раньше попы. «Религия – опиум для народа». Точка. Хотя был тут один умник с геологами. Кричал, что не точка. Кричал, что религия – опиум для народа, потому что облегчает его страдания. Не дурманит, а боль снимает. И, мол, изучайте первоисточники, крестьяне несчастные. Пьяный был в дымину, чего по пьяни не брякнешь. А может, и правда облегчает? Вон, Трофимовна на мужа и троих сынов похоронки получила – и жива всё ещё, и здоровье – дай бог каждому. Тьфу ты! Почти сорок лет советской власти, а всё ещё этот бог каждому даёт. Бог – не девка, каждому давать. Так это… Помолится Трофимовна в своём углу под закопчёнными ликами – и на работу. И в церковь не лень пешкодралом и по весеннему бездорожью, и в зимнюю стужу, и в пыльный летний зной, и в осеннюю распутицу. А без иконок и бога своего тронулась бы давно Трофимовна. Ну так то похоронки, война, бога-душу-мать! Понятно хотя бы… Но нельзя же так, как эта дурища! Тем более когда сопля твоя вот-вот домой вернётся. Оно же, курча, когда пугается, само себе может башку свернуть или крылья переломать. Оно же, маленькое, от страха дуреет. Ой, ну как же ж так?