Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я? Ничего, — отвечал отрывисто Собеслав, — хожу думаю…
— О, конечно, кого-нибудь или чего-нибудь ожидаете, — спросил старичок, — но извините меня за любопытство.
— Ничего, — отвечал медленно и стараясь не заикаться Собеслав, которому веселое лицо и показывающий зажиточность костюм незнакомца понравились. — У меня нет никакого занятия, я не ожидаю никого и ничего.
И сказав это, он вздохнул.
Старик, несмотря на видимое желание поговорить, замолчал на минуту и потом сказал, как бы вообще о молодых людях.
— Странное дело — молодежь без занятия; о, когда бы мне Господь возвратил прежние силы и годы!
— Что же вы делали бы? — спросил с любопытством Собеслав.
— Что делал бы? — Начал бы сначала прожитую жизнь.
— Зачем? Вы, как мне кажется, так довольны своею прежнею жизнью, что, верно, не захотели бы ничего в ней переменить.
— Айв самом деле, я не желал бы, чтобы хоть на йоту было со мной в жизни иначе, нежели было.
— Редкое счастье! — сказал со вздохом Собеслав.
Между тем начинало темнеть. Молодой человек поднялся, чтобы еще засветло пройти на обратном пути предместья. Старик встал также, и оба побрели потихоньку к городу, разговаривая о разных посторонних предметах. В одной из лучших улиц, называвшейся Гродскою, старик расстался с Собеславом и пошел в калитку большого каменного дома.
На другой день Собеслав, позабыв почти о вчерашней встрече, отправился вечером, по своему обычаю, за город и расположился на одном из возвышений, несколько далее того места, где сидел вчера. Не прошло четверти часа, как старик в меховом кунтуше показался в стороне и прошел мимо своего знакомца, кивнув ему слегка головою. Через полчаса он возвращался со своей прогулки и снова завел с ним разговор, из которого Секиринский узнал только кой-какие городские новости, но ничего о нем самом.
Через несколько дней, встречаясь почти каждый вечер за городом, они познакомились гораздо ближе, впрочем, не зная друг друга по имени. Казалось, обоим нечего было делать, и оба одинаково любили прогулку. Старик садился на траве подле молодого человека и, любя поболтать, довольствовался только тем, что его слушают. У него всегда было что-нибудь новое для рассказа, и он всякий раз умел незаметно сократить для своего слушателя время до самых сумерек. Он никогда не опрашивал Собеслава, кто он, а тот, с своей стороны, не решался его расспрашивать. Но однажды вечером, глядя на освещенный заходящим солнцем город, старик вздохнул и повел такую речь:
— Расскажу я теперь вам, кто я таков. Хоть, может быть, вы и не любопытны, но жизнь моя может занять самого равнодушного человека; так я думаю потому, что я вырос не в богатстве и все, что я имею, всем этим я обязан Богу и самому себе. По милости Божьей, у меня хороший кусок хлеба, и ни один магнат, за которым ездит толпа дворян, не похвалится большею моей чистотой совести. Всем этим, как я сказал вам, я обязан собственным стараниям.
— Счастье, — сказал Собеслав.
— Без сомнения, — отвечал старик, — но не скажу, чтобы у меня в жизни все шло как по маслу, потому что я знаком с бедностью и с горем; но дело в том, что я был упорен, как козел, и, сказавши себе, что буду богат, трудился до тех пор, пока не разбогател-таки.
— Хорошо было бы, когда бы для этого достаточно было только сказать: буду богат.
— А вот, послушайте. Отца моего я не помню, бедняжку мать мою чуть-чуть припоминаю. Она была — этого я совсем не стыжусь — торговкою и обыкновенно сидела под краковскими воротами с яблоками, а потом подле иезуитского коллегиума, на дороге, по которой ученики ходили в классы.
Собеслав покраснел, увидя с кем имеет дело, но любопытство взяло верх над его стыдом, и он слушал.
— Весь капитал наш состоял, я думаю, из нескольких десятков злотых, еще Бог знает, стоили ли и этого наши скамейки, коробки, корзины и домашняя утварь, разное тряпье и запас орехов, яблок, груш, слив, вишен, смотря по времени года. Сколько помню, ходил я босиком, в серой сорочке, редко покрывая чем-нибудь голову, и питался гнилыми овощами и домашней похлебкой, которую мать только по вечерам варила для меня и для младшей сестры, умершей потом от оспы. Жили мы в подвале, в задней части Городской улицы, в лачужке, темной и сырой, с одним только оконцем при самой земле, часто забрызганном грязью, без полу, со сводом, а в дождь у нас было полно воды. Я говорю жили, а в самом деле, я и мать проводили там только часть ночи, потому что целый день, с раннего утра до позднего вечера, надобно было сидеть за своим товаром и ожидать покупщиков, надобно было сидеть, несмотря ни на мороз, ни на ветер, ни на метель, ни на дождь, ни на июльскую жару. Мне не с кем было оставаться дома, и потому я всегда хаживал с матерью, одетый во что Бог послал, грел зимою руки над горшком с угольями; в летнюю жару прохлаждался у каменной стены и проводил свое время, глазея на прохожих.
Тяжко было начало моей жизни; как вспомню, то и теперь мороз по коже продирает. Мать моя была женщина больная, нетерпеливая и часто журила меня. Я переносил это молча и думал сам себе: „Когда вырасту, пойду работать, никто тогда не будет кричать на меня; буду сам себе паном“. Мысль эта утешала меня в детстве, из которого я вышел скоро; на десятом году я уже носил по городу корзинку с пряниками, молодым горохом, огурцами и тому подобными лакомствами. А началось это вот как: случилось однажды, что какой-то чиновник, шагавший по улице, выронил из кармана какие-то бумаги? Я поднял, догнал его и отдал. Он, очевидно, обрадовался найденной потере и дал мне за это два талера. Я спрятал их и, ничего не говоря матери, нашел себе старую корзину, купил у огородника на три злотых гороху и целый день ходил по городу, возвещая громогласно о своем товаре. К вечеру у меня в узелке оказалось пять злотых барыша, а в корзине осталось еще немного вялого гороху. Это ободрило меня на дальнейшие предприятия.
Случалось мне и прежде, несколько раз, из шалости уходить от матери и болтаться целый день по улицам и только вечером возвращаться на квартиру в ожидании порядочных толчков, но вместе с тем и ужина. На этот раз я