Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ага! — Она торжествовала, сама не зная почему… да почему ж и нет? Кого хочет пусть спросит: не зряшная семья, порядочная, не какие-то там… Да и знает, конечно же, — ему ль, агроному, кладовщика своего не знать?! Они-то давно знают, а вот она… — Люба.
— Алексей.
Алексей? А что, похоже… подходит, суховатое такое. Алёша — нет, Лёша; и где она его видела, когда? Он такой, каким она его где-то видела, и вроде не во сне даже, нет. Такой и в то же время другой совсем, незнакомый. Ему бы костюм — в ёлочку, серый. К глазам этим, чуть тяжеловатым холодностью своей ли, пристальностью, это с непривычки, может, — с некоторым сейчас интересом её разглядывающим, пусть, ниже на мгновение скользнувшим… пусть, так лучше даже, вот вся она, двадцать четыре, ей нечего таить. Не вся, нет — двадцать четыре тоски в ней, ожиданья, снов неразгаданных, господи, ты же есть, ты знаешь!..
— В город завтра?
Услышал! Слышал, хоть далековато вроде в автобусе стоял — слушал!
— Мне тоже с утра в агропром… подвезу, хотите? Машину должны мне сегодня наладить — могу до места.
— Правда? А то с сумками этими… а родители нагрузят всегда… — И заколебалась, даже оглянулась на свой дом, с полуулыбкой неуверенной, это и вправду было для неё неожиданным; и опять на него, уже зная, что он — решит. — А как?..
— Да хоть как. Хоть от двора.
— Прямо так?
— Ага, прямо. — Он улыбнулся, впервые, жёсткие лучики морщин у глаз как-то смягчились, дружелюбными стали глаза, почти добрыми… почаще бы улыбался. И сколько ему? Можно двадцать пять дать, все тридцать даже — такое лицо, глаза… — А что тут такого? Отец-то, небось, всё равно пошёл бы провожать… Ну, к остановке, к правлению?
— Пошёл бы, — вздохнула она.
— Значит, в восемь буду. Тут вот. Зайду. Сблатовала, скажете…
— Что вы, как я такое скажу… Спасибо!
— Не на чем.
И, сумку передавая, глянул, запоминая словно, ещё улыбнулся раз и повернулся, пошёл назад — к правлению, скорее всего, ещё не было и шести. Не то что скоро, нет, но и не медля… оглянется, нет? Навряд ли. Не из тех.
Она поднялась высоким отцовским крыльцом, на окна свои даже не глянув, обернулась — уже и не видно стало его за палисадниками, поразвели кусты, — в сенцах составила сумки, обессиленно прислонилась к косяку… господи, вешалась же. И сразу жарко стало, неспокойно — хотя чего там, казалось бы… Ну, дева! Не зря он так глядел, не верил… а ей, что было ей делать?! Ищи потом, жалуйся на судьбу. Как знала…
Радость подпирающая, своей ожидавшая минуты, нетерпеливо дрожащая в ней, — радость волной тошноты подкатила под сердце, по ногам, хоть садись… И вешалась, и пусть. И правильно. Стыд жизни куда был хуже, непереносимей, темней — это у неё-то. Ведь она и знает, чего стоит, и не внешне только, нет, хотя внешнее тоже… Она терпеливая, в мать, а это поискать нынче. Но людям этого мало, все как с ума посошли, всё им разом, сейчас подавай, тотчас и в блестящей обёртке — а что там завёрнуто… Но она-то знает, что главное в жизни и в человеке — терпение, и к нему готова. Только понять в ней это некому — и некуда деться, как побирушке последней. А теперь… Завтра теперь, всё завтра. Дальше она знает — как, дальше дело терпенья.
А страшно. Уже сегодня, сейчас (и она это всем в себе почувствовала, не зря же ведь сердце торкнулось, стукнуло) что-то совершилось непеременимое, не подлежащее никакому возврату, и всё теперь само пошло, не по её даже воле… Кто он, какой — уже не вопрос. Твой, и другого тебе не надо, ты ведь сама это знаешь… Судьба, да? — спросила она кого-то. И судьба тоже. Ты же не захочешь назад повернуть, не повернёшь. А потом поздно будет, это и есть — судьба.
И уже знала, как будет. Войдёт завтра, под притолоку наклонясь, с отцом за руку поздоровается, на дверь в горницу глянет, скажет: ну, где тут попутчица…
Заскрипела в избе половица, и она подхватила сумки, шагнула к открывшейся двери, к матери.
— Дочушка, ай ты? А я жду уж, немочь заела… вот-вот, думаю. Не встрел отец-то? А хотел, прямо со складов хотел к автобусу. Дак ладно, што ж теперь. Донесла же. — И посмотрела: — А ты што это… такая?
— Жарко, мамань…
Лишь вечером она сказала, что до города её завтра обещал подбросить агроном — главное, к общежитию прямо.
— Эк вы, договорились уж… Это когда ж успели?
— Да так, в автобусе…
— Прямо на ходу всё у них…
— Ну и договорились, — сказал отец. — Делов-то. Картошки возьми поболе, раз так. А што, дельный. Вроде не пьёт.
— Николай приехал, — сказала она, поторопившись, припоздало вспомнив. — Степашин. Встречали там…
— Да-а, кто б на Стёпку подумал… На похороны завтра. Ну, болел — ну дак не он один, все болеем, время. А вот возьми вот…
Ходила по горнице, собиралась к завтрашнему, и что-то, ко всему вдобавок, Николай всё не шёл из ума, Колян, — подойти бы, хоть что-то сказать… стыдно как-то. Не до того ему было, понятно, встреча такая ему, — а всё равно нехорошо. Все поврозь колотимся, всяк со своим, а тут ещё и время — мутнее, поганее не было времени, как старые люди говорят, даже в войну. Отец у стола сидел, накладные какие-то перебирал свои, далеко отставляя и глядя так на них, в голове сивости… И подошла, для себя неожиданно, обняла сзади, к небритой прижалась щеке.
— Ну, ну, — сказал он.
Она запах сухого зерна уловила, тёплый, чуть терпкий запах пота — и вздрогнула и ещё прижалась.
Обещал заехать к ней в среду — и не приехал. Она приготовила всё, даже коньяк в холодильничке стоял — так, на всякий случай, конечно, он же за рулём; но мог же и с шофёром-экспедитором, что-то говорил о нём и о том, что получить кое-что надо в фирме одной… вдруг останется.
Когда она в первый раз это подумала — вдруг останется? — её передёрнуло даже: нельзя, ты что, совсем уж… Тубо, нельзя! Как Милка из первого подъезда на собаку свою, на стерву развинченную, с каждым кобелишком путается, — тубо!..
Но и четверг настал; и она, девчатам своим лабораторным наказав про телефон и в заводоуправлении поблизости с партиями американского зерна дела пытаясь утрясти — ни к черту пшеничка хвалёная, скоту на фураж впору, — всё думала: ну и… оставить? Всё ж ясно — или почти всё, а там как будет… Да никак там не будет и быть не может, ты ж сама не переступишь, не заставишь себя переступить — страхи свои, сомнения, наказы материнские давние… С чего вообще взяла, что останется, что — оставишь?
Нет, увидеться просто — и больше ничего не надо… Ругалась в бухгалтерии, затем с директором, Квасневым, спорила, упёрлась, всё из-за американской этой дряни, под видом и по ценам как за продовольственное зерно, сбагренной сюда с новоорлеанского порта, клейковины меньше, чем в нашем фуражном подчас, — требовала рекламации направить, в арбитраж опротестовать. «Рекламацию? Кому?! — побурев от возмущения тоже, кричал Кваснев на эту недавно назначенную им заведовать лабораторией мелькрупозавода своего хваткую девицу. — Заверюхе? Черномырдину?! Взятки там получены уже — сполна!..» А принять если — рассчитаешься ли потом?.. Спорила, затем со скрипом оформляла, как приказано; и опять тоска брала, и слабостью заливало, нетерпеньем увидеть и честно — честней некуда, Славик здесь постольку-поскольку, — взглянуть, ясно глянуть ещё раз в глаза, потому что ничего, кроме этой честности и ясности, у неё не было, нечем больше доказать, сказать… Доказать — что? Неизвестно что; она лишь знала, что не в счёт здесь ни смазливость с фигурой, ни наряды, ни разговоры, тары-бары эти. Что-то, малое совсем, не поглянется, отведёт на себя глаза — вот как волоски те чёрные на руках у студента — и всё, и не уговоришь себя, и привыкнешь вряд ли. По себе знала, всё мы знаем по себе.