Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Повисла пауза.
– Марина, ну давай я чай сменю. Далась тебе эта чаинка. Я же с тобой о важном говорю, а ты в чай уткнулась. Тебе совсем неинтересно?
* * *
Марине было не интересно. Ей было больно. Очень. Вдруг она осознала себя частицей потока, омывающего Гурина. Нет, иллюзий и раньше не было. Понимала, что ее встроили в длинную вереницу имен, но надеялась, что после ее имени будет стоять не противная хвостатая запятая, кривенькая и путающаяся в подножье, а устремленный в небеса, натянутый, как звонкая струна, восклицательный знак. Ей мнилось, что вереница женщин своими вздохами многие годы надувала воздушный шарик, внутри которого спокойно, тепло и радостно парил Гурин. И вот с появлением Марины этот шарик громко схлопнется, напоровшись на пику восклицательного знака, стоявшего после ее имени.
Но лопнул не шарик. Разрушилась картинка с его изображением. Ее линии словно пришли в движение, и вместо вдохновенного эскиза талантливого художника проступили контуры банального украшательства в исполнении посредственности. Таким картинкам цена – рупь в базарный день. Да еще в позорной золоченой рамке толщиной в ладонь. Народ, торопись, покупай живопи́сь! Вот она и купила. Марина знала о себе, что она красива, умна. Затаившись, несла по жизни догадку о своей исключительности. А оказалась одной из многих. И это давило на самолюбие так, что ни вдохнуть, ни выдохнуть.
Верины воспоминания согнули восклицательный знак в бараний рог, слепили из него жирную запятую. Марина даже не поняла, как это случилось. В рассказе Веры не было ничего ошеломительно нового. Однако то ли этот рассказ упал на почву собственных смутных догадок и тревог, то ли восторженность Веры стала кривым зеркалом, в котором смешно и уродливо отразилось Маринино чувство, но пришло отрезвляющее осознание: не будет никакого хлопка, взрыва, контузии. Не будет и восклицательного знака. Ее имя окажется зажатым между двумя запятыми. Как сильно меняет дело простой знак препинания! Замыкать ряд и продолжать его – это совсем разные судьбы.
Завтра она придумает, что предпринять. Но это будет завтра. А пока можно отдать день на откуп страданию. Лучше всего пойти в бассейн. Там можно плакать сколько угодно, никто не заметит – у всех мокрые лица. Даже подвывать чуть-чуть можно. Гулкость бассейна вой поглотит. Масштаб ее горя явно превосходил размеры ванной. Ей было нужно много-много воды, чтобы растворить в ней свою любовь, поплескаться в ней на прощанье, сгребать руками и толкать ногами это чувство, захлебываться им и плыть, плыть прочь от него. Пока силы не оставят, до изнеможения. А потом выйти из воды, оставляя мокрые следы на кафельном полу. Ничего, следы высохнут. И слезы высохнут. Все проходит. Надо только чуть-чуть потерпеть, подождать. Уже завтра, пока она будет спать, Земля пододвинется в небесном просторе и все будет иным, надо только дотянуть до завтра.
* * *
Утром за чашкой чая было принято решение: «Если восклицательный знак невозможен, то за вопросительный я еще поборюсь». Нет, она не позволит скомкать свою мечту в курносую запятую, она сама согнет устремленный в небеса восклицательный шпиль в вопросительную кривую саблю, которой отрежет от себя эту историю.
Ей предстояло смастерить вопросительно изогнутую дугу и повесить на нее колокольчик, мстительно бередящий душу Гурина. Сделать это вовсе не трудно, зная, на какие звуки мира откликается его душа. В мировой какофонии есть только два звука, жадно выхватываемых Гуриным. На остальное у него установлены своеобразные заглушки. Первый звук – это женский голос. Гурин тянул его из пространства с трудолюбием пчелы, собирающей нектар. Он знал все интонации этого голоса. Знал, каким он бывает у грудастых блондинок и очкастых брюнеток, у курящих вамп и рыхлых толстушек. Знал, как он дрожит перед бурей слез, как возвышается в обвинениях и падает навзничь при мольбе о прощении. Словом, при всем многообразии это был единый звук, вариации которого были самой фантастической музыкой для Гурина.
Вторым звуком, возбуждающе действующим на Гурина, был голос его шефа. Его ректора. Или, как сам он называл, его «султана». И еще непонятно, кто мог осчастливить Гурина больше, придав голосу доверительность, дружескую теплоту, – женщина или шеф. Голос ректора действовал на Гурина, как звук трубы на полкового коня. Он летел вперед, выполнял поручения, расталкивал коллег, выбивался из сил, готов был ночевать на работе, чтобы в награду услышать довольные нотки в голосе своего хозяина. А может, если повезет, то и по плечу потреплет, как коня по холке.
Марина знала тайную страсть Гурина сравнивать себя с ректором и мучиться вопросом «Чем я хуже?» Может быть, поэтому он так неутомимо искал женский голос, который шептал бы ему: «Ты – лучший!..» Знойная зависть к шефу испепеляла его. Любовью женщин он компенсировал вечное чувство ущербности при сравнении себя с ректором. И хотя в негласной табели о рангах Гурин стоял очень высоко, возможно, даже на второй позиции после шефа, он прекрасно понимал: это тот самый случай, когда разрыв между первым и вторым подобен пропасти, которую не перепрыгнуть. Иногда забывался, пытался перекинуть через пропасть дощечку, проползти по ней на другой берег. Но ректор, не особо церемонясь, выбивал ее с той же равнодушной решимостью, с которой палач вышибает табуретку под висельником. После таких случаев Гурин впадал в депрессию, долго ходил приниженный и пристыженный и орошал женскими слезами выжженную завистью пустыню. Марина решила поднять этот вопрос до шекспировского уровня, сделать его таким же бессмысленным и болезненным, как тот, над которым ломал голову Гамлет.
Задача одновременно усложнялась и упрощалась тем обстоятельством, что ректор был равнодушен к женщинам. В хорошем смысле этого слова. Когда-то в молодости он, подобно всем его друзьям, барахтался в череде отказов и взаимностей своих сверстниц, писал стихи, думал о самоубийстве и плакал от счастья. Причем с интервалом в пару дней. Но потом женился и облегченно вздохнул. Освободилась масса времени и энергии, которую можно было инвестировать в карьеру. Эта игра показалась ему более азартной и, главное, результативной. К своим пятидесяти годам из женских имен он помнил только, как зовут его жену, дочек и секретарш. И еще пару-тройку тетушек в министерстве, от которых зависело финансирование университета.
Такая страстная игра в карьеру принесла свои плоды. Он был абсолютным падишахом в своем университете. О его снятии не было и речи. Это была монархия, временами смахивающая на диктатуру. В его присутствии сотрудники испытывали сильное волнение и торжественное осознание значимости момента. Простой профессор три дня не мыл руку после рукопожатия ректора. О доцентах и говорить нечего. Они отселялись от жен на отдельные диваны, чтобы переживать в ночи снова и снова сладостные моменты прикосновения ректорской длани.
* * *
План Марины был прост, как все гениальное. А решимость его исполнить граничила с одержимостью. Как, впрочем, все, что питается местью. Чувством некрасивым, но весьма действенным.
Надвигался день открытых дверей, на который ректор приходил непременно. По итогам этого дня в фойе университета устраивалась фотовыставка, наглядно доказывающая, что нет большего счастья для старшеклассников и их родителей, чем попасть в эти славные стены. Никаких денег не жалко.