Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я открутил ненашенскому напитку «голову», налил джина в бокал со льдом, с удовольствием втянул аромат можжевеловой ягоды, плеснул чисто символически тоника и сделал большой глоток. Еще один. Еще… «Я пью один, со мною друга нет…»
Хриплый, грустный голос из динамиков негромко напевал стихи:
Бродяга скромный и печальный
Слонялся городом нечаянным
И в перекрестье улиц шумных
Он был удачей для стрелка:
Ведь не бывает пуль случайных,
Для одинокого отчаянья
Нет ничего опасней умных,
Округлых сказок дурака.
Бродяга шел не озираясь,
Слепой судьбы не опасаясь,
Ни перед кем ни в чем не каясь —
У всех свой крест и свой насест.
Он заблудился в стылых лицах,
В глазах безжизненных, как блицы,
И наплевал на здешний принцип:
Кто не работает – не ест.
Но почему такой голодный
Вид у довольных и дородных?
И слепо бьется пес безродный
Среди чужих, спешащих ног…
И почему-то так тоскливы
Слезливых глаз собачьих сливы…
На что со скорбью молчаливой
Смотрел отвергнутый Ван-Гог?
День обветшалый на исходе.
Ласкает ветер непогодье.
Восьмая пуля на излете
За сердце тронула огнем.
И в перекрестье улиц шумных,
Жующе-склочных и бездумных,
Он видел море в бликах лунных
И маленький беленый дом…
Бродяга скромный и печальный[1].
Алкоголь ласково коснулся мозга, я прикрыл глаза, и передо мной, будто в калейдоскопе, закрутились картинки прошлого, дальнего и не очень… Стоит только закрыть глаза…
Стоит только закрыть глаза, и я вижу, как по песку, удаляясь, идет девушка. На ней легкое платьице, ветер играет волосами… И цвет волос переменчив… Солнечные лучи словно перебирают пряди, делая их то светло-русыми, то золотистыми, то каштановыми… Девушка босиком, и я слышу шуршание песка под ее ступнями… Фигурка ее почти невесома в лучах, волны прибоя подбегают к ногам и ласкаются белыми курчавыми щенками…
Лека выросла. В ее новом, совсем взрослом мире места мне не нашлось. И она исчезла, растворилась на просторах великих американских равнин, будто мираж… Но теперь это не вызвало у меня ничего, кроме усталой грусти: невозможно любить мираж. Или… Или мы все, живущие на этой земле, любим лишь созданные нашим воображением миражи, фантомы?..
Мы встретились в таком просторе
в таком безмолвии небес,
что было чудом из чудес
пересеченье траекторий…
Как бы ни было жалко, но… Двум редким птицам не усидеть в одной клетке, даже если она величиной с мир…
Мы с удивленьем вдруг открыли,
что птица птице не под стать:
стремительные наши крылья
в полете могут нам мешать…[2]
Кассета крутится, мелодия сменяет мелодию… За-крываю глаза…
…Я бегу по пустыне. Под ногами камни, красные, раскаленные испепеляющим солнцем. И еще – они отливают золотом. Чистым червонным золотом. А солнце неправдоподобно быстро поднимается в зенит, и вот уже все пространство вокруг сияет.
Эльдорадо… Золотая долина, устеленная тысячами стреляных латунных гильз… Золотая долина, превращающая плоть солдат удачи, этих старателей смерти, в чистое червонное золото, в чей-то яркий, порочный и недолговечный, как век мотылька, успех, в чью-то мирскую славу, в чье-то бесчестие…
Мир вокруг становится нестерпимо-белым, и весь его жар концентрируется на единственной чужеродной точке: на мне. Я падаю, раскаленная масса летит мне навстречу, и я успеваю понять, что, как только коснусь ее – мгновенно обращусь в пар, в пустоту, в ничто… Тяжкое удушье сковывает мозг, и сил избежать падения уже нет…
– Вам нехорошо?
– Что?
Раскрываю слипшиеся веки. Ну да, я заснул, уронив голову на руки. Заснул в забегаловке, убаюканный хриплым баритоном неведомого певца.
Рядом с моим столиком стоит та самая девушка, что скромно наливалась красным вином в укромном уголке. Ее огромные серые глаза смотрят на меня встревоженно, а я – улыбаюсь. Как славно, что о тебе хоть кто-то тревожится, как славно, что эта девочка еще не разучилась тревожиться хоть за кого-то, кроме самой себя.
– Вам нехорошо? Вы стонали.
– Я уснул.
– Извините. – Девушка как-то сникла разом. – Я не хотела вас потревожить. Извините. – Она тихо повернулась и пошла туда, в сводчатые сумерки подвальчика, за свой пустынный столик, к зеленой бутылке, в которой еще оставалось вино.
Я же плеснул себе джина, тоником разбавил совсем уж символически, выпил. «Я пью один, со мною дру-га нет…»
Если радость на всех одна,
На всех и беда одна.
Море встает за волной волна
И за спиной спина.
Здесь, у самой кромки бортов,
Друга прикроет друг.
Друг всегда уступить готов
Место в шлюпке и круг[3].
Путь к причалу… А где он теперь, этот причал? Снова закрываю глаза. И темные своды питейного подвала исчезают, вместо них – блеклое, распухшее от жары небо и серо-коричневые камни под ногами. Вокруг – горы…
…Я бегу вверх по тропе. На плечах – раненый Дима Крузенштерн. У него перебиты, посечены осколками обе ноги. Ступни замотаны на скорую руку, но кровь сочится: бинты местами совсем побурели. Схожу с тропы и аккуратно опускаю раненого на землю. Достаю пластмассовую аптечку, из нее – шприц-стручок, укалываю в бедро прямо через штанину. Дима открывает глаза:
– Хорошо гуляем. Горы, свежий воздух…
А взгляд – мутный от боли.
– Потерпи, Круз…
Дима пытается улыбнуться потрескавшимися губами:
– Буду.
А через два часа я снова укладываю его между камней. Димино лицо серо от боли и пыли. Разрезаю бурые бинты. Вместо ступней – распухшее, в черных сгустках крошево. Плескаю на грязную рану оставшейся водкой из фляги, присыпаю антибиотиком из облатки, прикладываю марлю, затягиваю.
– Дрон, что там?.. – спрашивает очнувшийся Дима.
– Осколок, сволочь… – вру я, глядя в землю. – Потерпи, сейчас.
Открываю аптечку. Пусто. Обезболивающие кончились. Набираю шприц из ампулки с надписью «вода для инъекций». Укалываю в бедро: