Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Озеро в ее сне было таким же, как озеро, вроде бы в Висконсине, на фотографии доктора, до сих пор висевшей на стене в библиотеке над нелепым камином, в котором когда-то лежали ненастоящие дрова и загорались красные лампочки, изображавшие огонь.
То озеро, на берегу которого жил доктор Сэмюель О'Рифи, как оно называлось? Одно из озер где-то там, на Среднем Западе. Все было бело на озере и, соответственно, во сне. И стояла абсолютная тишина, какая стоит зимой на озерах.
Больше во сне ничего не происходило: только замерзшее озеро, по которому она шла. А может быть, только это она помнила. Но совершенно точно во сне она ощущала приятный и непривычный покой, царивший на озере, в который она входила, как входят в уютную, но незнакомую и полную опасностей комнату.
Ей снился снег, и ее разбудили вьюрки. На рассвете, когда нужно было возвращаться в реальность, бывали моменты, когда казалось, что мир состоит из вьюрков. Они как будто заслоняли собой и дом, и некрасивый пляж. Слишком много птиц, двести сорок один вьюрок, если верить Полковнику-Садовнику. Число, сумма цифр которого, как он любил повторять, давала семь. Но что за важность имела цифра семь? И вообще, точно ли их было столько? Кроме самого Полковника, хозяина своего бреда и своих птиц, никому бы не достало терпения сосчитать их. И потом, кому они были нужны? Никто не вспоминал о птицах кроме как на рассвете, когда они поднимали свой обычный галдеж и будили весь дом. Единственной, кого они не будили, была Мария де Мегара, потому что она была глуха и стара, как ее хозяйка Мамина. Кроме Полковника все в доме ненавидели птиц. Ненавидели их за ночной переполох и за пустующую комнату, бывший театр «Олимпия», превратившийся в одну большую клетку с отвратительным запахом канареечного семени, вымоченного в кислом молоке хлеба, грязной воды, перьев, вшей и помета.
Вот и сейчас Валерию разбудили вьюрки. Но, несмотря на такой прекрасный сон, она совершенно точно сожалела, что заснула. Что-то, какое-то предчувствие говорило ей, что сегодня ночью Яфет наконец предпримет решающий шаг. И если говорить откровенно, не стоило называть «предчувствием» и окружать мистикой тот простой факт, что она видела, как Яфет тайком вытаскивает заветную лодку (возведенную в ранг реликвии из-за своего чудесного возвращения после исчезновения дяди Эстебана), с таким громким и экзотическим названием «Мейфлауэр» и оставляет ее на привязи у причала. Нет, это было не предчувствие. Это было не толкование сна, а нечто гораздо более простое — констатация действительности.
Очень часто по ночам, пока все в доме спали, Яфет потихоньку убегал на море. На самом деле Яфет все время был на море. Валерия не могла бы сказать, когда он спит. Скорее всего, ему и не нужно было спать. Ему было девятнадцать великолепных лет. И казалось, что он выкован, как говорил Оливеро, из куска миннесотской стали.
Невозможно было отрицать, что он принадлежит Северу. Кубинская составляющая, которая должна была передаться ему через кровь Серены, казалась минимальной, как будто бы природа нарочно захотела выделить далекие и неясные черты случайного отца. Так случается в жизни. Окружающие не упускали случая отметить, как похож юноша на отца, оставившего лишь крошечную частицу себя, отца, который однажды от него отвернулся и почти что не существовал.
В отличие от Немого Болтуна, брата Валерии, или любого другого кубинца, которого она знала, Яфету доставляло удовольствие постоянно испытывать свою железную силу воли. Ему непонятен был медлительный кубинский ритм жизни: переплести пальцы и похрустеть суставами, потянуться к небу с пустой головой, без планов на будущее и абсолютно бесстрастно затянуть страшное и смешное болеро о страшных и смешных разлуках. Ему неведомо было наслаждение пить кофе из большой фарфоровой чашки фирмы «Ленокс» которые еще оставались среди столовой посуды, глядя на море, раскинувшееся до самого горизонта как обещание чего-то неизвестного. Да и хорошо, что неизвестного. Вернее, это было известно: обещание было пустым, как все обещания на Кубе. Яфет не был создан для гамаков. Он родился не для длинного полуденного сна на вечно сонной террасе, откуда опять же можно смотреть на грязное море, наслаждаясь едва ощутимым бризом и влажной тенью. Кроме того, он так мало говорил… Вот уж кого действительно можно было называть немым. Он не был создан для разговоров, полезных или бесполезных, которые никогда не вели ни к чему определенному. Для болтовни, которая не претендовала ни на какие выводы. Более того, совершенно ясно было, что он просто не в состоянии постичь, как возможно без конца возвращаться, зевая, от одного пустякового вопроса к другому, к бессмысленным и избитым темам, которые, казалось, так всех занимали. Он ненавидел, например, воспоминания. И очевидно было, что он ненавидит самую неприятную сторону воспоминаний: ностальгию. И кроме того, ему недоставало такта это скрывать. Он не беспокоился о том, чтобы скрыть свою ненависть к повторяемым до тошноты историям о былых временах. Казалось, что он проклинает про себя рассказы Мамины о мятеже негров в 1912 году. Басни о щедротах Годинесов, других Годинесов, родственников Фульхенсио Батисты[19], которых не уставал расхваливать Полковник. Подробные описания Андреа лесов ее детства на Центральной агрономической станции в Сантьяго-де-лас-Вегас. Столь же детальные описания дяди Мино «Иллинойса» и ночей в «Иллинойсе», и как пел Бинг Кросби, и как пили Ава Гарднер или Ана Берта Лепе свои хорошо заряженные ромом дайкири. Или бесконечные истории о путешествии Висенты де Пауль из Гаваны в Ки-Уэст на пароме «City of Havana», а оттуда в Майами на поезде господина Флаглера[20]. Или о другом «легендарном» путешествии, дяди Оливеро в Новый Орлеан, и о его не менее легендарном визите в Рим и в Париж, его дружбе с Марией Касарес и Джеймсом Болдуином, с которым он познакомился на празднике, устроенном Фельтринелли в Милане в честь чернокожего писателя и Марлен Дитрих. Или признания тети Элисы в любви к французскому актеру, красавцу по имени Жерар Филип.
Если задуматься, то в доме все разговоры были о прошлом. Часто даже о выдуманном прошлом. И Яфет презирал все, что начиналось словами «вчера», или «раньше», или «завтра», или даже «сейчас», если это «сейчас» не было связано с каким-либо действием. Он и впрямь был не способен познать ценность вздохов, блаженство безделья и еще тысячи проявлений благословенной скуки.
И, возвращаясь к обещаниям: возможно, из-за американской составляющей своей крови Яфет первым отказался им верить. Валерия, последовавшая его примеру, пришла к выводу, что обещания для ее семьи, а возможно, и для всех кубинцев, значат столько же, сколько пустые чашки, пусть даже в ее доме это были остатки элегантной фарфоровой посуды фирмы «Ленокс».
Валерия поняла, что обещание — это понятие, лишенное смысла, и научилась жить, ничего не ожидая. Она была очень юна, но она давно знала, что даже чашка фирмы «Ленокс» может разбиться на куски. Возможно, этому она научилась у Яфета. В любом случае она поставила перед собой цель научиться жить без надежд и не допустить, чтобы надежда стала для нее чем-то большим, чем красивая, но хрупкая чашка. Может быть, не одна она так думала. Может быть, ни одному кубинцу и в голову не приходило Даже в приступе самого лучезарного оптимизма придавать надежде большее значение, чем она заслуживала как нечто иллюзорное, а потому величественно и абсолютно недостижимое.