Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что, правда?
— Точно. Если парень украл и не сознавался… тогда мы защелкивали его запястья в такие дужки, а потом сдавливали в тисках его ручонки шаловливые и закручивали гайки, пока он не начинал выть и орать. А если этот тип докучал девчонке своим… своим… В общем, если он к ней приставал и не хотел сознаться, если продолжал упираться — мы его раздевали, укладывали на спину и привязывали к скамье допросов, с подушкой под поясницей, и предлагали познакомиться с… кожаной кисточкой для бритья…
— Кисточкой для бритья?
— Да, так мы называли… допросную плеть. А изобрел ее один молодой гуляка, красавчик-полицейский — я считал, что он просто прелесть, и совершенно на нем помешался. Он был весьма изобретателен в смысле всяких садистских штучек.
— Давай чуть побыстрее.
— Да, мой юный король, да, мой похотливый принц. Но ведь все, что я рассказываю, связано между собой. Я имею в виду: связано с тем, о чем я думал тогда, нащупывая и тиская его штуковину.
— Да уж, одному господу Богу известно, о чем ты там думал… Ну, что ты с ним сделал? Расскажешь ты или нет, черт бы тебя подрал.
— Я раздел его.
— Да кого раздел-то? Кого ты раздел, наконец? Этого…
— Этого рулевого.
— Хорошо. Давай дальше.
— Я раздел его, этого рулевого. Он стоял передо мной — совершенно голый, совершенно бесстыжий. И все же ему было стыдно, Мышонок. И страшно. Я скинул рубашку и белые теннисные трусы. Смущенный, он скорехонько проскользнул мимо меня в койку. Я торопливо выключил верхний свет и зажег вместо него ночник над постелью, откинул одеяло, и он забрался под него, чтобы прикрыть наготу. Но в следующее мгновение я плюхнулся рядом с ним и откинул одеяло. Он лежал рядом со мной обнаженный, Мышонок. Я гладил его повсюду. Он перевернулся, может быть, оттого, что стеснялся, а может, просто по блядской своей натуре, и улегся на живот. Мышонок, Мышонок! В мягком, голубоватом нежном свете он лежал на животе. Я видел изгиб его спины, которой часами любовался там, в рулевой рубке, и вот теперь я видел ее обнаженную. Такую же нагую и беззащитную, как и его крупный, бархатистый мужской зад. Такие они были бархатистые, покрытые снизу темно-русым пушком, эти его округлые холмики, его тугие полушария: два мира — и вся Вселенная меж ними…
— Ну, дальше…
— Да, ничего не поделаешь, Мышонок. Я знаю, есть во мне поэтическая жилка. Но если бы в той койке тогда лежал ты — ты бы тоже свихнулся от желания… Я быстренько проделал все необходимое, Мышонок, а потом… потом я раздвинул ему ягодицы. Я открыл вход в его тайную долину… Точно так же, как для тебя открою я юношескую лощину любого мальчика и любого мужчины, которым ты возжелаешь обладать, зверь: солдатскую, матросскую… Для тебя… послушай. Ты же веришь в… в… Я не кажусь тебе ненормальным оттого, что… несу такое?
Голос мой дрогнул.
— Да, о да, Волк. Нет, я вовсе не считаю это ненормальным.
Мышонок прекратил возбуждать себя, но в голосе его не было ни раздражения, ни нетерпения.
— Я завалю тебя сокровищами, Мышонок, я осыплю тебя самоцветами. Одарю тебя россыпями баснословно дорогих украшений. И половиной своего королевства. Мы стоим с тобой перед алтарем, темным, как ночь, но в глубине его мерцает огонь, а на тебе — все эти драгоценности. Ты понимаешь, понимаешь?
— Да, да, милый зверь, мой Волчище. Я понимаю.
— Позволь мне оседлать твое золотистое тело? Ты не сердишься? Я так сразу и слов-то верных не найду, чтобы сказать это иначе. Мышонок… как ты думаешь… возможно ли всеобщее примирение?..
— Да, всеобщее примирение возможно….
— И… все слезы будут осушены? Я… Мне все равно. Я хочу сказать… Мышонок… Ты спешишь?
— Рехнулся. Да нет, конечно.
— Потом, позже… Это тайна… Когда последние звезды погаснут и отгоревший шлак их осыплется с тверди небесной, будет ли тогда… Ну да.
Я встал, чтобы сходить по малой нужде, но быстро вернулся в постель, как будто ей — словно брошенному гнезду — грозила опасность, замешкайся я чуть подольше. Пламя свечи перед статуэткой металось на легком сквозняке, возникшем то ли из-за моих хождений туда-сюда, то ли из-за слабого шептуна-ветерка, который, едва слышный, с шелестом струился в приоткрытое окно. Она стала чуть короче, свеча, с тех пор как я зажег ее, — ненамного, но все же короче; а иначе и быть не могло.
Я прижался к Мышонку так, что ребра мои затрещали.
— Протяни мне ногу, — шепнул я.
— Которую?
— Неважно.
Мышонок приподнял левую ногу. Я схватил ее за щиколотку, прижал стопу к лицу, покрыл подъем бесчисленными крепкими, но бесшумными поцелуями и, продолжая поглаживать ее, осторожно уложил на место, прикрыв простыней и вновь нежно охватил ладонью то же самое потаенное местечко его тела, которое только что ласкал.
— Я не остановлюсь, любовь моя, до тех пор, пока ты… пока ты не содрогнешься и не извергнешься, зверь… Я хочу жить лишь для того, чтобы распалять тебя — а больше и незачем. А теперь я расскажу тебе все, медвежонок, все… Я больше не выпущу тебя, пока ты… пока… («Пока ты не благословишь меня», — внезапно промелькнула у меня мысль, словно неким воображаемым громовым голосом подсказанная из глубины моего сердца). Я, дубина этакий, опять с головой ушел в какую-то замысловатую книгу, и это в то время, когда вокруг меня кипел водоворот жизни и мешкать было нельзя.
— Слушай же. До смерти перепуганный, преисполненный покорности лежал он в сумеречном свете, темно-русой своей попкой кверху. Он то и дело поглядывал на дверь каюты — но, Мышонок, она была заперта.
Мышонок кивнул, задышал быстрее и вновь принялся за дело, поначалу несколько неловкими, неупорядоченными движениями — кого-нибудь другого они сделали бы смешным, но его превращали одновременно в жестокое, восхитительное и беззащитное существо, оснащенное шуршащими крыльями.
— Я лег на него, Мышонок. Сначала я взобрался на его светлое бархатистое седло. Я видел под собой верх его попки, то место, где начиналась покрытая пушком юношеская долина — и там я его пощекотал. Прямо в том месте, где кончалась спина, в точности там, где начиналась ложбинка. Мальчики этого не выносят. Он хихикнул, как девчонка, и дернулся подо мной.
— Да-да, он дернулся под тобой. Да! А ты что?
— Я раздвинул ему ноги коленями, развел в стороны его покрытые темно-русым пушком юношеские бедра, а потом… потом я вошел в его расселину своей могучей, твердой, как камень, многоопытной мужской дубиной. Я объездил бесчисленное количество мальчиков, но отныне я стану объезжать их, только если этого пожелаешь ты, Мышонок, если это пощекочет твою чувственность. Я буду… объезжать мальчиков для тебя, Мышонок, для тебя… Я стану…
Я потряс головой. Нет, довольно этих лирических отступлений.