Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Клох, клох, — шелестяще закашлялась она. Ей свело живот нервной, потливой болью, и она тут же обгадилась. — Господи боже, — шепнула Клава и стала еще лежа тащить с себя одежду.
Вонь собственных испражнений привела ее в чувство. Раздевшись, она встала и посмотрела на мертвого стража. Он лежал под простыней, такой длинный, что еле умещался на кровати. Смерть ползала по его лицу, чуть слышно шурша крылышками. Что-то цвокнуло за спиной Клавы, она резко обернулась и увидела старуху — Софью Рогатову, пластом лежащую под своей простынью. Старуха спала с открытыми глазами, и сон ее постепенно переходил в смерть. Звук, услышанный Клавой — это была порция воздуха, прошедшая старухе через рот. В черных глазах старшей Рогатовой виделся тяжелый, беспробудный сон, Клава поняла: старуха знает уже во сне, что ее старик мертв. И еще больше угадала Клава в отверстых настежь гнилых яичницах тех глаз: погибель всей семьи Рогатовых. Там были младенческие уроды, что, исхрипевшись, пали в землю, как гнилые плоды. Там была хромоногая, беременная женщина с пустынным лицом, взобравшаяся на табурет, повалившаяся с табурета, качающаяся в петле, продолжавшая глухо, однотонно стонать и после смерти, стонать от боли, потому что в петле начались у нее снова роды, недоносок с кровью шмякнулся в землю, сломал себе шею, он был страшен, не походил еще на человека, когда вывернулся в кровавой луже под ногами матери. Там была и девочка по имени Глаша, бывшая надежда Рогатовых, что умерла год назад от гнилого творога, как записано было в городской книге, а на самом деле ее испортил некий старик Агафон, живший на свете сто сорок лет, а главное — еще двадцать лет в потусторонней тьме, и потому сразу почуявший в уродливой тринадцатилетней идиотке свернутую в шерстяной клубок силу многочисленных смертей, трех скотских и тридцати трех человеческих, среди которых была и его, Агафона, отвратительная погибель. Агафон убил Глашу посредством дохлого воробья и ржавого гвоздя. Рогатовы поливали ее могилу свиной кровью, смешанной с дождевой водой, но Глаша так и не вернулась. Был там, в невидящих глазах Софьи Рогатовой, и павший полчаса назад от удара лопаты старик Рогатов, и длинный дурковатый сын Григорий, что задерживал хмурым взглядом полет ворон в небе, а наземных тварей убивал тем способом, каким пытался справиться с Клавой: как бы соединялся с ними своим пустотелым, губчатым сознанием, а оно уж высасывало из любой живой души всю жизнь и переводило ее в свою бессмысленную, медленно, только непрерывно бодавшую саму себя тупость. Была там и лежавшая ничком по правую руку Клавы Нюра Рогатова, на лице которой уже намечено было место, куда садиться смерти, и сынок ее, шестилетний Костик, о котором особенно болезненно скрипело старушечье сердце, потому что суждено ему было стать последним из семьи. Потому что Клава поняла: теперь летучая смерть убьет их всех, бесшумно переносясь с одного лица на другое, навеки останавливая спящим дыхание, а потом она, может быть, затаится под какой-нибудь кроватью и станет убивать дальше, а может быть, просто вылетит в окно, чтобы отыскать себе соответствие в нечеловеческой пустоте. Боясь оставаться при этом, Клава надела на себя черное платье старухи Софьи, висевшее на стуле, оказавшееся ей широким, но по росту, и вышла прочь.
Так сгинула со свету фамилии Рогатовых, и нет больше такой фамилии.
Петька ждал Клаву у крыльца, таясь в тени кустов. На улице, ведущей к вокзалу, не горел уже ни один фонарь. Клава шла по ней, задыхаясь от переполнявшей ее легкости, странной, мрачной и пьянящей. Она думала, что легкость эта происходит от открывшейся свободы уходить прочь. Прочь от захваченных неведомой силой мест. Прочь от поющих бессмысленные песни под алыми знаменами лиц, перекошенных радостным ужасом. Прочь от неровно повешенных плакатов, на которых белыми, текущими свежей краской, буквами, написаны заклинания красных. Прочь от Всадника, бешено носящегося по Клавиным снам с отведенной назад для секущего удара саблей, такой острой, что Клава невольно ежилась, вспоминая ее, и за ушами у нее по шее проползали мурашки, потому что она знала уже тот звук, когда сабля срежет ей голову, с сипящим свистом пройдет она сквозь ее тело, разделяя его на две безжизненные половины. Всадник теперь казался ей еще страшнее Комиссара, сверхъестественного человека смерти, блуждающего по улицам, как плохо захороненный мертвец, может быть его убили контрреволюционеры, да и бросили просто так лежать на земле, а Клава знала, что просто так оставлять труп грешно, надо совершить погребение, но кто же сейчас совершает погребения? Клава слышала даже от Петьки, что Советская власть отменила кладбища как рассадники религиозной белены.
У Клавы не было никакого особого плана, она просто хотела покинуть город, ей казалось, что за его пределами где-нибудь можно жить, пока все не станет как прежде, пока англичане и французы не помогут папе и другим хорошим людям прогнать красных обратно, туда, откуда они явились, или поубивать их, как Клава убила деда Рогатова, она до сих пор еще помнила крепкий толчок черенка в руку, когда лопата врезалась лезвием в голову старика, тот тихо хрустнувший звук, с которым сломались его шейные позвонки, будто она срубила лопух. Нет, Клава уже не согласна была, чтобы красных прогнали, их обязательно надо было всех поубивать. Например, их можно было бы перестрелять из пулеметов и сжечь где-нибудь в тайге, подальше от Москвы. Вот тогда они прекратят хохотать повсюду без повода и развешивать свои дурацкие плакаты, перестанут петь песни по ночам, чтобы, как объяснял Павел Максимович, дух не уснул, а спало только тело, вот, наконец, перестанут они ехать непонятно куда на телегах с транспарантами, обещающими построить что-то, немыслимо огромное, а потому страшившее Клаву, даже после всего, что она пережила.
Потому что Клава поняла, что на самом деле страшно. Страшна та сила, что явилась из ничего и свела людей с ума, превратила их в людоедов и упырей, таких, как Комиссар и Всадник. Они, — как понимала Клава, — не космические явления, они — просто опасные лица смерти, проступающие из темноты бытия, а должно быть еще нечто большее. От мыслей об этом большем, непонятном и непредставимом, Клаву трясло от ужаса. Что же это? Она не хотела и думать об этом, но не могла не думать. Ведь Клаву, как наверное уже понял читатель, постоянно влекло к смерти, каждый раз, убежав и спрятавшись от нее, она потом снова кралась ближе, дрожа и ничего не соображая в гипнотическом любопытстве. Смерть иногда снилась ей как цветок, растущий посреди лесной полянки, к которому так страшно было подходить, хотя ничего страшного вокруг, вроде бы, и не было, но Клава-то знала: смерть там, и все равно приближалась, ступая сандаликами по мокрой от дождя траве. Над травой порхали беленькие бабочки, но Клава-то знала: они не помогут. Никто не поможет ей, когда она заглянет в цветок. Казалось, ничто не предвещает опасности, но Клава-то знала: всему сущему безразлична ее судьба, для сущего смерть — нечто иное, чем для нее самой. Для него смерть приходит и уходит вновь, как день или ночь, а для нее это — конец, бесповоротное прекращение жизни. И все равно она шла по капельной траве, зачарованно глядя на прекрасный цветок, вдруг сейчас смерть вылетит из него, и Клава, сладостно задохнувшись, замирала: интересно, какая она?
А больше всего Клаве хотелось к яме. Даже если она самой себе не признавалась в этом, ей хотелось к яме, ее тянуло к ней, встать на краю и посмотреть, что там внутри, хотя она вроде уже и смотрела, но а вдруг там что-то еще? Яма хранила ответ на какой-то вопрос, непроизносимый, но очень важный для Клавы, может быть, там, под осыпавшейся землей спрятана ниточка ее жизни, которую она выпустила из рук, тогда, когда ударил снаряд? О, если бы, если бы снова отыскать эту ниточку, а то Клава так устала уже сносить ужас пребывания в безвременьи, где единственными товарищами ее стали всенощный Павел Максимович, который поместил свой сон внутрь самого себя, и потусторонняя истина заполнила всю плоть его без остатка нежным, но не колеблющимся огнем, да еще страшный собакоголовый мальчик, шедший теперь рядом с ней, такой непонятный, что Клава даже не могла определить: жив он или мертв.