Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пусть он встанет с кровати.
Все это как будто слилось в единую молитву ее замужней жизни: пусть он встанет с кровати, пойдет на работу, вернется домой – вернется домой с лицом повеселее, а не с этой его угрюмой гримасой, пожалуйста, Господи. Пожалуйста, Господи, пусть перестанет раздраженно раздувать ноздри, уходить в себя, стиснув кулаки, и зло бормотать под нос. Пусть расскажет ей о чем-нибудь, случившемся с ним сегодня, что не было бы оскорблением или обидой. Пусть отбросит презрение. Пусть сохранит работу. Пусть встанет с кровати и ради разнообразия придет в контору вовремя.
В то холодное утро кладбищенские деревья казались черными линиями, выгравированными морозом на стекле, земля щетинилась ледяными копьями травы. Гроб вынули из катафалка. Когда подготовят участок, Джима туда закопают. Она не спросила, где до тех пор будет лежать тело мужа. Благодаря помощи сестер денег у нее хватило только на это. Участок на Голгофе она прибережет для себя.
Она коснулась гроба, покрывшегося крупными каплями от растаявшего снега. Сестра Сен-Савуар повела над ним пузырьком со святой водой и прочитала молитву. Все трое: Энни, мистер Шин и монахиня – перекрестились, потом забрались назад в кабину, их одежда успела отсыреть.
Энни не держала зла на церковь: за полное унижений утро, холодную, неосвященную землю, отказ в похоронной мессе, даже за деньги, которые она потеряла на двойной могиле на Голгофе. Она прекрасно понимала: если отказ следовать правилам не повлечет за собой наказания, вообще никаких правил не будет. Как любая хорошая мать, церковь должна шлепать своих детей, когда они дурно себя ведут. Пусть наказание соответствует проступку.
Он убил себя, а заодно убил что-то в ней.
Кто мог бы просить снисхождения? Кто мог бы ожидать отпущения?
Сестра Сен-Савуар, конечно. Но у этой женщины – бездетной, упрямой, приближающейся к концу жизненного пути – было пылкое, неистовое сердце. Возможно, неистово жаждущее милосердия, неистово жаждущее признания во всех делах (эту ее черту Энни научилась любить, восхищаться ею), но в чем-то безумное. По пути домой с кладбища сестра Сен-Савуар сказала:
– Будь моя воля, церковь была бы иной.
И так, со смешком, она помогла им сбросить бремя того ужасного утра.
Но Энни никогда не винила церковь.
Скорее уж память об оставшихся без ответа молитвах – таких простых и незамысловатых – сделала ее осторожнее в вере, осмотрительнее в желаниях.
Как часто она молила: пусть он встанет с кровати! – пока варила яйца и готовила ему чай и бежала в тихую спальню, чтобы снова его позвать. И ненавидела собственное отчаяние. Собственную беспомощность. Ненавидела, что серость его дурного настроения и алые вспышки его гнева заслоняют от нее простые радости, какие дарила им жизнь, своего рода рай в сравнении с тем, что они оставили на родине, – в городе кипела жизнь, у него была хорошая работа, они имели собственную опрятную квартиру, а летом должен был родиться ребенок.
Пусть он встанет и начнет что-то делать, молилась она, уворачиваясь от его руки, показавшейся из-под одеяла, которое он натянул на голову. Или иногда сдавалась (она и это тоже делала), уступая роскоши того, во что он хотел верить: время принадлежит им одним, они могут делать что пожелают.
Теперь, стоя у кухонного окна, всматриваясь в дно двора-колодца, где за стеной дождя словно извивалась черная свалка, она топнула ногой и испытала прежнее раздражение, которое вернулось самым ярким воспоминанием ее замужней жизни. «Джимми, вставай!»
Лишь собственное бледное лицо смотрело на нее из серого стекла.
Даже его призрак невозможно расшевелить.
Тщетно воображать иное.
Тем не менее какая-то подспудная надежда удерживала ее в этой квартире, где он умер, где он жил, хотя им с дочкой подошла бы и квартирка поменьше, подешевле.
Она разбудила Салли, они обе оделись и натянули калоши. Энни несла девочку пять кварталов до монастыря, от большого зонта при таком ветре не было толка, и прибежала, смеющаяся и запыхавшаяся, как раз когда монахини (их невзрачные лица выглядели еще невзрачнее после сна) безмолвно уходили вереницей в часовню. В светлой монастырской кухне она стряхнула капли с волос. Миссис Одетт еще не пришла. Энни терла кухонным полотенцем мокрые волосики Салли, и они обе тихонько напевали: «Льется дождик, моросит…» – а из часовни плыли звуки утреннего псалма. За стеклом задней двери Энни увидела темную ссутулившуюся фигуру, потом услышала позвякивание молочных бутылок. Она импульсивно открыла дверь. Мистер Костелло удивленно поднял глаза. С козырька его кепки и с кончика носа падали капли.
– Бедняга, – сказала она. – Может, войдете?
Он послушно переступил порог с единственной мыслью – укрыться бы от дождя. И остался стоять – две бутылки с молоком в руках, две сверкающие чистотой пустые бутылки под мышками, с пальто капает на циновку. Сама кухня была ему знакома, но он никогда прежде не видел ее такой прибранной, тепло освещенной, и на высоком табурете с приступочкой, который монахини держали в углу, сидела хорошенькая девочка с огромными глазищами, а женщина, помогавшая со стиркой, с кухонным полотенцем в руках гостеприимно ему улыбалась. Нет, может, и не красавица, но с чудесными темными волосами, которые от влаги налипли черными лентами на ее белый лоб и шею. Несмотря на шум дождя на улице, он слышал нежные голоса монахинь в часовне. Они пели гимн «O Salutaris Hostia»[8], который он знал с самого детства.
Энни сделала шаг вперед, желая взять у него из рук бутылки с молоком. Он заметил, что одна прядь змеится по залитой румянцем щеке, почти касается красиво изогнутых губ.
Лишь давняя привычка ухаживать за больной женой заставила его, все еще насквозь мокрого, поднять руку и смахнуть влажную прядь.
Он услышал заключительные строки гимна, вспомнил школьную латынь, слова, трогающие изгнанника за сердце: «Даруй бесконечность наших дней в истинной родине с Тобой».
Строки сподвигли его спросить:
– Вы откуда приехали?
Позже в тот же день мистер Костелло столкнулся с ней на углу, когда она выбежала, чтобы «глотнуть свежего воздуха». А затем она увидела его снова в более погожий день, когда выходила из мясной лавки. Случалось, он останавливался в дверном проеме, когда она проходила мимо. Он здоровался и невзначай проходил с ней несколько шагов. Он был одного с ней роста, невысоким для мужчины, и все же их плечи никогда не соприкасались. Он не предлагал понести ее сумку. Однажды ясным днем они пошли в парк, добрались до самого променада, а там сели – довольно далеко друг от друга – на скамейку. И все равно она улавливала запах конюшни от его одежды.
Их разговор перескакивал с темы на тему, как раз поэтому их совместные часы стали для нее так упоительны. У него всегда была наготове история: о том, что случилось утром или всего за несколько минут до их встречи. Или история, которую ему рассказали в прошлое воскресенье после мессы. Взамен она предлагала что-нибудь рассказанное Лиз Тирни – случай, произошедший в отеле или с ее детьми. С той первой встречи на углу, когда (спасибо сестре Жанне) Энни выбежала на часок из монастыря «глотнуть свежего воздуха», они, не сговариваясь, решили, что в разгар ее тяжелого рабочего дня или под конец его собственного, когда он уставал, говорить стоит лишь о том, что вызовет улыбку или рассмешит обоих.