Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Король Генрих и граф Рауль, ложе которых она делила, стояли у постели и спорили грубыми голосами о том, кому принадлежит город Крепи, и Анна плакала от бессильного отчаянья, что не может примирить их… Вдруг появился епископ Готье Савейер… Он держал в руках толстую книгу, раскрыл ее и показывал королеве какое-то полное значения место, однако латынь уже перестала быть для болящей понятным языком… Потом возник из тьмы Людовикус и, прижимая к груди лисью шапку, стал говорить о Риме. Что он рассказывал о Риме? Анна махнула рукой, и Людовикус исчез…
Теперь уже вышгородские дубы шумели над головой, и Ветрица радостно заржала, почуяв свою всадницу, и все было так ярко, что Анна даже увидела тревожный и полный отраженного сияния глаз кобылицы, вспомнила ее нежные розоватые губы…
Наступил четвертый день. Епископ Оттон с позором изгнал медикуса Бонифация. Ученейший врач горестно брел по улицам Вормса, размахивая руками и бормоча себе под нос латинские слова, и встречные сторонились от него, как от безумца. Был вызван другой врач, старый Рихард, пользовавший Трирского епископа Бурхарда, уехавшего вместе с Изяславом на Русь. Но и этот медик был бессилен перед недугом Анны, хотя иногда сознание возвращалось к королеве, и тогда она просила пить, узнавала Милонегу, жаловалась на ужасную головную боль. Стискивая голову похудевшими руками, Анна медленно вспоминала то, что случилось с нею за последние дни, и даже охватывала мысленным взором всю свою жизнь, от счастливого детства до парижского дворца, точно предчувствуя, что приходит конец.
Было пять часов пополудни. Но день выдался облачный, и в горнице уже стоял сумрак. Анна вдруг приподнялась, села на постели и позвала страшным голосом Милонегу.
– Я здесь, – ответила та в смятении, потому что никогда не видела королеву в подобном волнении. Обезумевшими глазами, в которых мешались печаль и радость, Анна смотрела куда-то вдаль и простирала трепетные руки к чему-то невидимому для других.
– Милонега!
– Что, госпожа? – со слезами в голосе бросилась к ней прислужница.
– Смотри, Милонега!
Старая женщина повернула лицо в ту сторону, куда устремила свой взор больная, точно возможно было увидеть зримое в бреду только Анне.
– Разве ты не видишь, Милонега?
– Ничего не вижу, госпожа!
– Дорога поднимается в гору, а на горе – Вышгород.
– Вышгород! – повторила потрясенная Милонега.
– Днепр внизу голубеет…
– Еще что ты видишь, госпожа?
– Вижу милого брата Всеволода. Он идет ко мне, спускается из города. Узнаю его красную рубаху, с золотым оплечьем… Рядом с ним – король, мой сын, и Гуго…
Но все заволокло туманом… Анна в бессилии упала на подушку. Ей послышались далекие звуки скандинавской арфы. Над королевой веяли прохладой вышгородские дубравы. Вот знакомая бревенчатая хижина. Беловатый дымок все так же струится над тростниковой крышей. Как в тот вечер, Филипп стоял на пороге. Не сын, а другой. На нем был длинный голубой плащ. Ярл что-то говорил беззвучными устами и улыбался. Так печально, что душа у нее наполнилась горечью и сердце пронзила острая боль. Молодой воин протянул к ней руки, и Анна могла рассмотреть тонкие пальцы, даже золотое кольцо, которое носил некогда Локки…
На далеком пути, сидя в санях, уже на склоне своих дней, Владимир Мономах ехал из Чернигова в Переяславль. Зима, с ее медвежьими холодами и волчьим воем, приближалась к концу, и недалек был прилет птиц, но в ту ночь ударил мороз, и опушенные инеем дубы, медленно проплывавшие по обеим сторонам дороги, были подобны райским видениям. Над ними тяжело поднималось зимнее розовое солнце. В мире стояла упоительная тишина, напоминавшая о высоких и гулких храмах, построенных по замыслу епископа Ефрема. Среди этого церковного молчания весело перекликались звонкими голосами княжеские отроки. В отдалении мерно стучала секира дровосека. Порой летела черно-белая сорока, садилась на дерево, и тогда с ветки падала на землю горсточка легчайшего снега. Легко огибая всякое встреченное препятствие – корявую колоду дуба, сваленного бурей, или неуклюжий камень, дорога то всползала на холмы, то спускалась в долину, возвращаясь вдруг вспять, как повествование книжника.
В простой овчинной шубе, надвинув на глаза ветхую бобровую шапку с верхом из потускневшей парчи, старый князь дремал. Румяный молодой возница, в полушубке, в заячьем колпаке, сидел верхом на сивом большеголовом коне. Ноги у раба были обмотаны белыми шерстяными тряпицами и ремнями обуви. Позади на двух других санях везли все необходимое для великого князя в пути – припасы и котлы, ячмень для его коней, княжеский меч в потертых ножнах из лилового бархата, с серебряными украшениями, как на переплетах богослужебных книг, а в обитых медью ларях торжественное одеяние князя, его любимые книги, с которыми он не расставался даже в путешествиях и походах, глиняную чернильницу и все необходимое для писания.
За передними санями ехали на сытых злых жеребцах, лениво поводивших мощными боками, бояре и отроки. Некоторые из них служили в переяславской дружине, ездили в Чернигов по приказанию князя Ярополка, пославшего их в этот город, чтобы передать поклон отцу, и теперь возвращались вместе с Мономахом, неожиданно изъявившим желание свернуть с киевской дороги и направиться в Переяславль. Таких было трое – боярин Илья Дубец, отроки Андрей и Даниил. Трое дружинников, три разных судьбы и три коня. Вороной, с белой отметиной на лбу, серый в яблоках и гнедой. Илья ехал спокойно, как человек, всего перевидавший на свете и постигший, что мало пользы в пустой человеческой суете, и в его русой бороде уже серебрилась седина. Андрей был молод, в гридне отрока прозвали за золотые волосы Злат. Он состоял в дружине Ярополка княжеским гусляром, потому что его персты искусно перебирали струны и песни легко слетались к нему, когда на пирах нужно было петь славу князьям. Злата учили, что мир и все сущее в нем сотворено в шесть дней богом – солнце и звезды, люди и звери, моря и горы, – но книжная премудрость не объясняла всех загадок бытия: всюду слышались Злату волнующие зовы, таинственные шорохи в дубравах. Порой, когда, закинув за плечо гусли, он ехал верхом по берегу лунной реки и месяц трепетал на водяной ряби, ему казалось, что русалки смеются серебряным смехом в прибрежных ракитах. Ему снились странные сновидения, и как только ночь покрывала землю своей огромной черной мантией, всюду чудилась в мире некая прекрасная тайна. Теперь Злат смотрел на холодное солнце и с тревогой спрашивал себя: вернется ли весна и прилетят ли птицы из южных стран? Все вокруг как бы замерло в беспробудном оцепенении, медведи храпели в берлогах, а деревья в инее умолкли в блаженном забытьи, и ему захотелось разбудить это сонное царство звоном золотых струн. Однако еще не пришел час, гусли лежали под овчиной на задних санях, спрятанные от князя, предпочитавшего под старость греховным песням божественные псалмы.
Когда обоз выехал из рощи и спустился в ложбину, далеко среди чернеющих кустов появилась рыжая лисица. Низко припадая к земле и заметая следы пушистым хвостом, она бежала по снегу, потом остановилась на мгновение, по-кошачьи брезгливо подняв переднюю лапу и повернув острую мордочку в сторону людей. Злату даже показалось, что она хищно оскалила мелкие зубы, напомнив о тех лукавых улыбках, какими греческие вельможи имеют обыкновение сопровождать свои льстивые речи. Воздух не был прозрачным, и морозная мгла прикрыла дали, но, сражаясь с печенегами и половцами, русские воины не только переняли у них способы ведения конного боя и научились бить стрелой любую птицу на лету, чему весьма удивлялся некий рабби Петахья, проезжавший в здешних местах и оставивший любопытное описание своего путешествия, но и до крайности обострили свое зрение. Злат ясно видел злой огонек в лисьих глазах.