Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не знаю где, — сказал он майору, чувствуя себя полнейшим дебилом: взял приперся, я участник войны! я подпадаю под постановление о льготах! а чем докажешь? да и что, собственно, льготы, что ты полез за ними, жил без них, жил, и ничего, прожил жизнь, что они тебе сейчас?
— Ясно, — сказал майор. — Военного билета нет, иных документов, подтверждающих, тоже нет…
— Нет‚ — вставил Евлампьев. Знал он, что нужны будут какие-то бумаги чуть ли не через сорок лет… Кончилась война — и все, забыть о ней поскорее, выдавить ее из своей памяти…
— Других документов тоже нет, — с нажимом, недовольный, что его перебили, повторил майор. — Ну, а номер полка, дивизии, части, в общем, номер полевой почты, если запрос послать, помните?
Семьдесят пять восемьсот… Или же восемьдесят… Нет, никакой это не номер части, не номер полевой почты, так, первые пришедшие в голову цифры. Хотелось забыть — и забылось.
— Не помню, — сказал он. — Не помню… нет.
Майор развел руками — все, сдаюсь, что я еще могу сделать,опустил их, оперся ладонями о стол и стал подниматься.
— Вспоминайте, — сказал он, поднявшись и отдавая Евлампьеву его паспорт. — Это ваш единственный шанс.
Евлампьев тоже поднялся. Он был ненавистен себе. Дебил!.. Какие списки, какой учет?..
Никакой неприязни к майору за его мрачную неприветливость он не испытывал. Майор ни при чем. Его можно только пожалеть: ту еще поручили ему работенку. Может, пятьдесят, а может, и больше пройдет перед ним за день таких вот, как Евлампьев, наберись на всех терпения и приветливости…
— Подождите-ка, товарищ! — окликнул Евлампьева молчавший до того, не вымолвивший ни слова за весь разговор штатский. Он не встал пока, как сидел, так и сидел — вполоборота к столу, опершись о него одной рукой. — А письма вы с фронта писали? — спросил он, когда Евлампьев повернулся к нему.
— А как же.
— Не сохранились?
— Сохранились, — вмиг понимая, к чему он об этом, и, к стыду своему, как-то по-детски откровенно вспыхивая радостью, ответил Евлампьев. — Сохранились, должны быть…
— Ну вот, — сказал штатский. И тоже теперь поднялся.
Письма, писанные Евлампьевым в те месяцы, хранились как раз вот среди этого всякого бумажного хлама, вот то, что они там былн среди него, это он точно знал, и, выходит, чтобы узнать номер полевой почты. достаточно лишь глянуть на них…
— Напииште нам заявление, укажите номер полевой почты, с какого времени по какое на каком участке фронга находились — все данные, в общем, для полноты картины, — бесстрастным, механическим голосом проговорил майор, — и пошлем их в Подольск, в военныи архив, для подтверждения. Придет подтверждение - выпишем удостоверение без всяких проволочек.
Быйдя из комнаты, Евлампьев посмотрел на часы. Было чегыре минуты второго. Ненадолго он задержал майора с этим штатским своей персоной…
За спиной у него щелкнул, закрывшись, замок, и напор со штатским, обогнав его, звонко зашагали по коридору. У штатского, заметил Евлампьев, была военная выправка почище майорской.
А, господи, подумалось ему, когда он глядел в их улаляющинеся молодые спины, если и не получит удостоверения… Что они, эти льготы? Жив остался и сколько еще лет прожил — вот главная льгота…
Дома он, раздевшись, сразу прошел на кухню, забрался ва подоконник и выглянул в форточку, как делал теперь. возвращаясь из киоска, каждый день. Насыпаниого им утром зерна на карнизе не было, все, до зернышка, склевано, но сердце подсказывало, что не скворец это, не он…
От Ермолая, еще спавшего, когда уходил, на столе лежала записка: «Ночевать не приду. Вечеряй без меня. Ермак».
Евламньев, читая се, усмехнулся. «Вечеряй»… Никогда не было у них в семье такого слова, никто его не произносил никогда, ни всерьез, ни в шутку, это у Ермолая из литературы, скорее всего. Вот и пусть говорят, что литература никакого влияния на жизнь не оказывает…
Ермолай, однако, вечером объявился.
Он пришел — Евлампьев только вернулся из киоска, не успел еще стащить валенки с ног, и был Ермолай не один, а с Жулькиным.
— Добрый вечер! — сказал Жулькин благодушествующе-радостным тоном — так, словно никакого того разговора у них с Евлампьевым не было и в помине.
— Вечер добрый, — ничего не оставалось Евлампьеву другого, как ответить ему. И тоже сделать вид, что ничего того не было. — Чего ты, передумал? — спросил он Ермолая, подразумевая его записку.
Ермолай понял.
— Переезжаю, пап, — сказал он, расстегивая дубленый свой полушубок. И бросил Жулькину: — Раздевайся пока. Нашлась мне комнатенка, — снова повернулся он к Евлампьеву. — Квартира коммунальная, но всего с одними соседями, вариант просто блеск, срочно нужно перебраться, пока кто другой не схватил. Буду собираться сейчас. Леша вот помочь мне приехал.
Прямо лучший друг Леша. Прямо лучший друг — поразительно!
Евлампьев вздохнул.
— Ну что ж, собирайся. Собирайся давай… Сколько платить за комнату будешь?
— Сорок пять.
— Сколько? — Евлампьев не поверил услышанному. — А где же ты столько денег возьмешь? Сорок пять… Да ведь у тебя от зарплаты рожки да ножки только оставаться будут.
— Ничего… Ермолай почему-то глянул на Жулькина, и Жулькин в ответ на его взгляд усмехнулся. — Ничего, будет…
Он вытащил с полатей — «антресоли» стали теперь почему-то говорить всюду — свой чемодан, поставил его среди комнаты, раскрыл и начал укладываться. Брюки, майки, трусы, рубашки — а что и укладывать ему было, дожил до тридцати с лишком, ничего не нажил. Голь голью.
Евламньев заметил, что произносит про себя «голь голью» с каким-то непонятным, странным удовлетворением. И поймал себя в следующее мгновение на том, что все это — от невольного сравнения Ермолая с Еленой. Елена, не будь у нее ее двухкомнатной квартиры в старом доме с толстыми стенами и высокими потолками, не будь этой, как теперь говорят, престижной. обязательной для каждого желающего ощущать себя человеком — темнополированной «стенки», мужа, наконец, с кандидатским званием (точно, точно!), она бы чувствовала себя