Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ермолай достал из шкафа кожаную куртку, реквизированную им тогда, в Майские, и, взяв за ворот, оглядел. Куртка была вся белесая, местами кожа протерлась чуть не до дыр, кое-где лопнули швы, под мышками разошлись.
— А? — посмотрел он на Жулькина.
Тот с благодушествующей неторопливостью пожал плечами:
— Смотри, дело твое! Старенькая больно.
— Так в чем-то же ходить нужно.
— А на фарт не надеешься?
— На фарт надейся, а сам не плошай.
— Фарт в руки не прибежит, его поймать надо. А поймаешь — что тебе эта кожанка, другую в два счета купишь. — Нет, возьму все-таки, — сказал Ермолай, сворачивая куртку.
Непонятный какой-то у них шел разговор с Жулькнным. С недомолвками, с умолчаниями — весь смысл не в словах, а за ними… Да и слова какие — «фарт», — воровские какие-то…
Ермолай уложил чемодан, уложил портфель, набил всякой мелочью две сетки, выставил все в коридор и вынул из внутреннего кармана пиджака записную книжку. — Папа, запиши телефон, где жить буду. — А, хорошо, хорошо, сейчас… — Евлампьев взял из-за провода над аппаратом домашнюю записную книжку и раскрыл ее на «Е». Сколько же номеров было зачеркнуто-перечеркнуто рядом с именем сына! — Говори, — сказал он.
Ермолай продиктовал телефон и, убирая книжку в карман, пробормотал, не глядя Евлампьеву в глаза:
— Лучше, знаешь, вот по нему звонить, не на работу. Даже так: на работу вообще не надо, а только вот по нему.
— Это почему?
— Ну так, — уклончиво сказал Ермолай.Неважно — почему. Я прошу.
Жулькин в прихожей, заметил Евлампьев, уже одетый, готовый выходить, при словах Ермолая о телефоне ухмыльнулся, перехватил взгляд Евлампьева и тут же согнал ухмылку с лица.
Те, не дававшие Евлампьеву покоя, как они были произнесены, слова о фарте вновь тревожно кольнули его.
— Можно тебя, сын? — позвал он Ермолая.
Они зашли в комнату, Евлампьев накрепко закрыл дверь и отвел Ермолая подальше от нее.
— Скажи, только честно, пожалуйста, — сказал он, глядя Ермолаю в глаза. — Жулькин не уголовник какой-нибудь? Не втянет он тебя в какое-нибудь дело? Втянуться легко, а выбраться потом…
—Да ну, пап!..— Ермолай засмеялся.Ну, не маленький я, ну что ты! Не беспокойся. Никакой он не уголовник, вполне нормальный парень, сколько уж я его знаю!..
Евлампьев молча смотрел на Ермолая, вглядывался в его родное, близкое, дорогое, любимое лицо, пытаясь проникнуть туда, за него, внутрь проникнуть, вглубь, чтобы найти там подтверждение произнесенным словам, — и не в состоянии был сделать это, беспомощен, бессилен.
Но лицо сына, казалось ему, было правдивым.
— Ну смотри! — сказал он. — Смотри!.. Вечером нынче будешь у себя, телефон твой проверить можно?
— Можно, можно, — ответил Ермолай, и в голосе его Евлампьеву почудилось облегчение. — Буду.
Евлампьев постоял у открытой двери, слушая их с Жулькиным затухающие шаги по лестнице, потом внизу взвизгнула пружиной входная дверь, захлопнулась с размаху, и он вернулся в квартиру.
В квартире было пусто и одиноко, и не было сил ничего делать. Он прошел в комнату, сел на диван и какое-то время сидел, сцепив на коленях руки и с тупой бессмысленностью глядя перед собой в пол. Потом он услышал боль в желудке, и она испугала сго, заставнла тут же подняться, пойти на кухню и начать разогревать ужин. Болей в желудке у него не случалось давно, много лет, лет тридцать: щадил сего, осторожничал — вот и было нормально все, откуда она вдруг взялась там?
Но боль прошла, только Евлампьев начал есть, н он успокоился. Видимо, все-таки от голода просто. По телевизору, он вспомнил, должна начаться скоро трансляция международного хоккейного матча, и сходил в комнату, включил телевизор и, ужиная, все прислушивался — не началась ли? Телевизор там, в комнате, бубнил человеческими голосами, взревывал музыкой, н рождалось ощущение, что ты не один в квартире, что ты вообще как бы не в квартире даже, ты подключен посредством телевизора словно бы к самому центру мира, в нем, в этом центре, находишься, и некогда тебе ни о чем другом думать, кроме как о том, что свершается в нем, этом центре…
8
В круглые отверстия почтового ящика было видно лежавшее там письмо. «Наконец-то»,— подумалось Евлампьеву.
Он вытащил из кармана связку забренчавших ключей, отыскал нужный и открыл ящик. Выпертое изнутри напором свернутых втугую газет, письмо вылетело из ящика и, кувыркнувшись в воздухе, шлепнулось на пол. Сами газеты Евлампьев успел прижать рукой, и они не вывалились. Когда-то, в пятидесятых еще годах, почту приносили два раза в день, утром и вечером, после стали приносить только раз, и утреннюю, и вечернюю вместе, видимо, не хватало людей.
Он вынул газеты и нагнулся, поднял письмо. Письмо было от Гали.
Странно, почему-то не ждал от нее ничего, даже и не думал почему-то, что она может написать ему, и когда увидел письмо в ящике, решил, что от Черногрязова.
Давно не приходило писем от Черногрязова. Тогда вот, еще осенью, делали как раз, кажется, ремонт, пришло последнее, он на него ответил, отослал — и все, с тех пор от Черногрязова только лишь та новогодняя телеграмма. Смешно сказать, а привык к его, черногрязовским, письмам. И подосадуешь иногда на ту ахинею, что вдруг начинает нести он, и позлишься даже, а ждешь их тем не менее, радуешься им, получая, — нужны стали.
Маша пришла, видимо, совсем перед ним,в прихожей горел свет, посреди дороги стояла со встопорщенными ручками ее хозяйственная сумка.
— Э-эй, заявилась, гулена?! — кликнул ее Евлампьев, захлопывая за собой дверь.
— Заявилась, заявилась, — Маша уже шла к нему. Вышла, остановилась напротив и подбоченилась. — Хожу вот, гляжу, как тут жил без меня, много ли грязи накопил?..
Евлампьев положил газеты с письмом вверх на полок вешалки и стал раздеваться.
— Что Елена, приехала, как она?
— Приехала, — сказала Маша. — Сувенирчиков вон,— кивнула она на сумку, — привезла всяких. Тарелку керамическую, пиалки… увидишь. Загорела, веселая,