Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, голубчик, нет! Глотать все готовое, что в рот кладут, закатывать глаза и только двигать кадыком — это не по-научному. В споре, в споре, голубчик, рождается истина.
Более двух суток гостили в войсках писатели Фадеев и Шолохов. Если с Шолоховым было проще, хотя он часто был навеселе, то с Фадеевым пришлось изрядно повозиться. Рокоссовский и политработники досадовали, что его пригласили.
Фадеев почти не выходил из гостиницы, во взгляде отсутствовал интерес к окружающему миру. Мрачный, осунувшийся, он ходил из угла в угол по номеру, иногда подолгу стоял у окна.
Когда была объявлена встреча с известными писателями, пришел один Шолохов. Он сидел на сцене за столом, курил одну сигарету за одной и непринужденно вел беседу о том, как он писал «Тихий Дон», о его героях, о минувшей войне и о своей книге «Они сражались за Родину».
Вдруг появился на сцене с грозно нахмуренными бровями, болезненно-пронзительным взглядом, едва держащийся на ногах Фадеев. Он плюхнулся на стул рядом с Шолоховым и, облокотившись на стол, устремил взгляд в одну точку поверх голов солдат, офицеров и их семей.
Когда генерал, который вел встречу, предоставил слово известному писателю, первому секретарю Союза писателей СССР, Фадеев, не поднимаясь с места, неуверенным языком произнес:
— Я… Я… предлагаю тост за ге-генералиссимуса то-товарища Сталина-а!
Тут же закрылся занавес, и президиум был отрезан от слушателей. Одни из них были в недоумении, другие — добродушно улыбались, третьи — откровенно смеялись.
Рокоссовскому и его команде из политработников и штабистов пришлось много поработать, чтобы загладить этот конфуз.
По роду своей деятельности маршал был частым гостем польского правительства. По приглашению министра национальной обороны маршала Михаила Жимерского Константин Константинович посетил Варшаву в день годовщины Советской Армии в 1949 году. Свое выступление на торжественном заседании в Польском театре, принятое бурными овациями, он произнес на польском языке.
Несколько месяцев спустя Рокоссовский был гостем на торжествах по случаю пятой годовщины Манифеста Польского Комитета национального освобождения. В своем выступлении он заявил: «Наперекор врагам, на радость народу — Варшава поднимается из развалин, становится цветущей и прекрасной столицей народной Польши. Это доказательство того, что пролитая советскими воинами и лучшими сынами польского народа кровь не была напрасной, она принесла свои плоды».
В этот раз Рокоссовский посетил предместье Варшавы Прагу, побывал в гостях у сестры.
На следующий день он выехал из столицы Польши в штаб группы войск. По дороге он остановил машину у перекрестка, где увидел указатель: «Город Груец — 43 километра». Он постоял, закурил, и его неудержимо потянуло в места своей юности. Он сел в машину и повернул ее в направлении указателя.
На месте дома, где он когда-то жил, — развалины, слегка присыпанные снежком. Со стороны улицы костлявые плети вьющихся роз причудливо цеплялись за полулежащий забор. Воспоминания давних лет и согревали душу, и наводили глубокую тоску. Приходили на память времена, когда он в этом городе мужал, учился, встретил свою первую любовь, здесь же стал на военную дорогу.
Старые знакомые вставали у него перед глазами, словно живые: дядя Стефан и тетя Софья Высоцкие, приютившие его у себя дома, Петр Странкевич, Зося Пенкальская. Он вздохнул при мысли о том, что одни родные и знакомые ушли из жизни, а о других он ничего не знает.
Он вспомнил полкового командира Артура Шмидта. Он не забыл сказанные полковнику слова: «Ваше высокоблагородие, возьмите меня, не пожалеете. Я буду все делать, что скажете. Буду стараться изо всех сил. Я многое умею». Он представил себе, как под дружный смех молодежи он объезжал дикого коня по кличке «Ад», и у него тревожно забилось сердце. Он отчетливо помнил строчки приказа полкового командира: «Зачислить в списки вверенного мне полка охотником рядового звания». «Как же странно все в жизни получается, — подумал Рокоссовский, — воля этого человека направила меня на новую дорогу, начертала мне судьбу, а я ничего о нем не знаю. Все-таки странная штука жизнь».
Он в последний раз посмотрел на площадь города, по которой шел старик с клюкою и где его приняли в полк «охотником рядового звания», грустно усмехнулся и сел в машину.
4
Поздно вечером Рокоссовский подъехал к своему дому. Юлия Петровна находилась в Москве, и он специально задержался в штабе, чтобы как можно меньше времени находиться в одиночестве. За войну он забыл, что такое семейный очаг, семейное счастье, и теперь они действовали на его уставшую душу, как целительный бальзам. А тут оказалось, что дом снова пуст и его темные углы навевают тоску и скуку.
Он зашел в дом, повесил шинель в шкаф, уселся на диване и начал читать письмо, полученное от Белозерова.
«Костя, дорогой, извини, что так долго не давал тебе ответа. Причина молчания — тягостное чувство, что я не могу сообщить ничего хорошего. Мне хотелось дождаться того времени, когда я смогу доложить тебе, что мое прошлое отошло в сторону и уступило место настоящему.
Все эти годы я привыкал к новой обстановке, можно сказать, искал себя заново.
Почему я молчал? О! на это была уважительная причина. В первый послевоенный год на меня напала такая хандра и безысходность, что я… Хотя обо всем по порядку. Случилось так, что мое «Я» раздвоилось. Одна половина моей души, та, которая сражалась на фронтах гражданской войны, училась в институте, преклонялась перед вождем всех народов, а потом воевала с гитлеровцами под Сталинградом и в Белоруссии, готова была отстаивать порядки, сложившиеся в стране за десятилетия. Эта половина собиралась жить спокойно, не терзаясь совестью.
А вот со второй половиной моего «Я» у меня было посложнее. Эта половина помнила арест, тюрьмы, издевательства, штрафной батальон и ту статью, по которой за «добровольную» сдачу в плен мне причиталось около десяти лет.
Первая половина — услышав на приеме в Кремле, где присутствовал и мой друг, тост Сталина «за здоровье русского народа, не только потому, что он — руководящий народ, но и потому, что у него имеется ясный ум, стойкий характер и… терпение», — ликовала и хлопала в ладоши. Мол, и ты, Андрей Белозеров, тоже принадлежишь к русскому народу, значит, и ты наделен правом руководить другими, значит, и ты умен и талантлив.
Вторая же половина категорически возражала: «Выходит, другие народы, населяющие нашу страну, менее умные, попросту — дураки? Они что, не обладают терпением, стойким характером? Далеко ходить не надо, взять белорусский народ, среди которого ты живешь. Нет, ему терпения не занимать. А о характере и говорить нечего. Почти каждого третьего жителя уничтожили фашисты, а он, этот народ, еще с большой яростью поднимался на борьбу с захватчиками. Да и другие народы показывали свой характер не хуже русских».
Особенно распоясалась вторая половина, когда местные власти выделили мне квартиру в доме, хозяин которого в 1940 году исчез ночью со всей семьей только за то, что имел две коровы, лошадь, пять гектаров земли и не хотел добровольно идти в колхоз.