Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это уже слышал, – прервал Батюк. – Так и бывает на войне. Рискует подряд год, второй, третий – и с рук сходит. А потом за все разом отольется. Не могу примириться, что такого командарма лишился! Сделал в этой операции для ее успеха больше всякого другого, а даже до Минска не дошел, не увидел плоды усилий! Поставил вопрос, чтобы в Минске похоронить его, заслужил это. Может, и согласились бы, да, – он досадливо поморщился, – где сразу два мнения, ни одно не проходит. Я – чтобы в Минске, а Львов уперся – чтоб в Могилеве. В Минске – «чрезмерно», видишь ли! Человек помер, а он все еще меряет его своими мерками, боится лишнего передать. Я уж не удержался, спросил: что вы, гробовщик, что ли, гроб ему примеряете? Пропустил мимо ушей и все равно уперся.
Батюк говорил о Львове не так, как это положено при подчиненных, но, видимо, не вызвав к себе Захарова, а, наоборот, сам придя к нему, считал себя сейчас как бы вне службы и держался по-товарищески.
– Ну, а где два мнения снизу, третье – сверху!.. Бойко предлагает Кузьмича сопровождающим от армии послать. Как ты смотришь?
– Так же, как и он.
– Так и сделаем, – сказал Батюк. – Возложим на него, чтобы и фронт представлял вместе с заместителем начальника политуправления. Другого в таком же звании, как он, сейчас некого оторвать. Пусть проводит своего командарма. Тот его взял из Москвы сюда к нам, пусть теперь этот его до Москвы проводит. Вернется, решим, как дальше. Если Бойко командармом утвердят – староват для него в заместители, в отцы годится.
Сказав это, Батюк поднял глаза на Захарова. То, как он сказал про Бойко, значило, что он уже решил просить Москву об утверждении Бойко командармом. Но хотя уже решил, вопросительный взгляд значит, что желает для очистки совести знать мнение Захарова.
– Генерал-лейтенанта получил, – добавил Батюк про Бойко, как бы еще и этим подкрепляя правильность своего решения.
Захаров сказал то, что думал: Бойко можно и нужно выдвигать в командармы. Хотя есть не только «за», но и «против». «За» – то, что он первоклассный начальник штаба армии, показал себя на штабной работе не слабее, а, может, даже сильнее Серпилина, когда тот был в этой же роли под Сталинградом.
– Равнять не для чего, – перебил Батюк. – С тех пор все ума набрались. Многих не узнать!
Захаров добавил еще одно «за»: исполняя перед наступлением обязанности командарма, Бойко хорошо с с ними справлялся; всем – сверху донизу – дал почувствовать, чтоб послаблений не ждали, настоять на своем способен.
«Против», с точки зрения Захарова, было то, что Бойко мало ездит, не стремится бывать в войсках. Принципиально считает, что поездки в войска должны быть сведены до минимума, что управление современным боем почти постоянно требует присутствия на командном пункте. Поэтому в армии хотя уважают Бойко и знают, что у него рука твердая, но самого знают больше по голосу, по телефону, чем в лицо.
– Это поправим, – сказал Батюк. – Потребуем бывать в войсках. Про свои теории пусть после войны в академиях книги пишет. Такая вещь поправима, когда не трус.
– Чего нет, того нет, – сказал Захаров. – Когда не ездит, то из принципа.
– Будем представлять, – сказал Батюк. – А на тебя, понимаешь, имею жалобу по вопросу о трусости. От Львова.
Захаров удивился. Уж чего-чего, а такой жалобы на себя от Львова не ожидал.
Батюк усмехнулся, довольный его удивлением.
– Не о твоей трусости, твоя трусость известная, а из-за Бастрюкова. Говорит: «Захаров непринципиально себя вел: сам знал про Бастрюкова, что трус, а мне не сообщил». А я ему на это говорю: тут, Илья Борисович, наш общий с Захаровым ответ. Бастрюков еще при мне в армии был, оба знали, что храбрости в нем с недоливом. Но, с другой стороны, куда ж их девать, таких? Тех, кто храбрый, – под пули, а тех, у кого поджилки слабые, – в тыл, что ль, списать? Хотим или не хотим, а процент со слабыми поджилками имеем на всех должностях. Никуда не денешься. Только знать надо, от кого и чего можно ждать. Вот мы про Бастрюкова знали, какой он, и жили без происшествий, а вы не знали. А что сами узнали, а не от Захарова, тоже, считаю, правильно с его стороны! Так и отрезал. Тебя в обиду не дал, но Бастрюкова, думаю, на днях лишишься.
– Спасибо, Иван Капитонович.
– За что – за то, что Бастрюкова лишишься? – усмехнулся Батюк. – За это не меня, Львова благодари. А меня поздравь. Генерала армии получил.
– Поздравляю!
– Спасибо. Всех троих в один день. И меня, и Бойко, и покойника. Шут его знает, почему так? Вот погибнет человек, думаешь о нем и о себе, и вроде бы самое время все то добро вспомнить, что ты ему сделал, – тем более есть чего. Так нет! Стоял там над ним, глядел, а в память влезло, как приехал тогда северней Сталинграда к нему в дивизию, когда он прорвать немца не мог, и крестил его так, что еще немного – и, кажется, или застрелил бы, или ударил. А он стоял и молчал, ни слова не говорил. Бледней, чем теперь в гробу… Вспомнил – и словно бы виноват перед ним. Почему мы перед мертвыми чувствуем себя виноватыми, скажи, а, Захаров?
– Наверно, потому, что уже ничего для них сделать не можем.
– Может, и так. А может, просто потому, что они мертвы, а мы живы, а не наоборот. – Батюк встал. – Пойдем к Бойко. Уже предупредил его, чтоб накоротке ужином угостил. И кого нет, помянем, и новые погоны обмоем. Да и не ел я с утра. Что бы ни было, а есть хочется.
После короткого ужина, когда проводили Батюка, а Бойко вернулся в штаб доделывать еще что-то – как он сказал – недоделанное, Захаров пошел к опустевшей избе Серпилина.
«Всего вчера сюда переехали, а сегодня уже дом без хозяина», – подумал Захаров, заходя в избу, где, сидя на табуретке, повалясь головой на стол, спал дожидавшийся его Синцов.
Захаров сел за стол на место Серпилина и, велев Синцову сесть напротив, сказал, что похороны состоятся в Москве, на Новодевичьем; их армию будет представлять генерал Кузьмич, а Синцов пусть готовится к вылету вместе с ним, в десять утра. В шесть утра придет капитан из отдела кадров; Синцов должен вместе с ним составить опись личных вещей, которые надо отвезти родственникам, а также перечень орденов и медалей, с тем чтобы взять их с собой в Москву под расписку для похорон.
– Будешь при нем до конца, – сказал Захаров про Серпилина, словно все, что было, еще не конец, а будет еще какой-то конец, при котором надо быть.
– Ясно! – Синцов понял, что рухнула его надежда завтра среди всего связанного с похоронами, которые, как он считал, будут в Могилеве, все-таки вырваться к Тане и сказать ей, что он сам думает об их дальнейшей жизни. Но хотя этого никак нельзя было откладывать, это все равно откладывалось теперь до возвращения из Москвы.
– А сейчас дай мне те письма, которые он получал. Знаешь, о чем говорю? – сказал Захаров.
Синцов кивнул. Он знал о письмах, которые приходили сначала из Архангельского, а потом о соседнего фронта, и, когда сам сдавал на полевую почту письма, которые Серпилин отправлял в ответ, видел на конвертах имя и фамилию той женщины – лечащего врача, которую видел в Архангельском у Серпилина.