Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Короче, он был свободен, что в младших классах явление редкое. На подбородке у Хусара уже пробивалась растительность, он пил, прогуливал (без всяких справок!) — якобы разгружал на Южном вокзале уголь; родители их развелись, но жили под одной крышей, мать была беспробудной пьянчужкой (я знал ее, тетя Илике, сухая как мумия, словно на голову ей натянули тесный чулок из коричневой кожи, всегда приветствовала меня неожиданно низким осиплым голосом и с какой-то странной, немотивированной любезностью, «день добрый, сынок», раскланиваясь при этом, как будто я не мальчишка, а взрослый), в общем, Хусару-старшему, когда было туго, приходилось зарабатывать на хлеб самому. Но в то время ясно было одно: что Хусар — большая скотина.
Кстати, за пятьдесят филлеров он мог съесть муху, за форинт разрешал сфотографировать ее труп на кончике языка, а за пять форинтов и одно яблоко (старкинг!) откусывал голову живой мыши. При этом работал не с материалом заказчика, а ловил мышей самолично.
Я трусил, но продолжал сидеть — большая перемена безраздельно принадлежала мне, каштану, который я набивал, да еще Хуси-младшему. Который, не очень-то испугавшись, стоял поодаль и, чего еще никогда не бывало в моем присутствии, набивал каштан. Интересненько. Лишь теперь я заметил, насколько они похожи. Разговор начал Хусар-старший, как будто он состоял при Хуси-младшем секретарем. В эту минуту мне тоже хотелось быть чьим-то секретарем, но, увы, это было невозможно.
Закавыка, как выяснилось, состояла не в пресловутых 40 процентах, а в том, из чего они образуются. Мол, чего это я не даю развернуться братишке, одергиваю его, не давая ходу его гениальным идеям — например, набивать каштан на пари, устраивая что-то вроде тотализатора, и тогда ставки могли бы разом взлететь до небес.
— До самой Большой Медведицы! До вечерней звезды! — добавил он угрожающе.
Мне было непонятно, что ему нужно. Какие такие ставки и чего они там забыли, на небесах?
— Идиот, — тоскливо вздохнул Хусар-старший, для которого я был фигурой слишком ничтожной, чтобы меня лупить. Но чего-то он все же от меня хотел. Я решительно покачал головой, не видя особых причин считать себя идиотом. Вот именно что идиот, капитальный к тому же, раз швыряешь деньги на ветер. Способность к буквальному восприятию образных выражений я обнаружил в себе достаточно рано, и теперь был не в состоянии думать ни о чем, кроме этой картины: я стою у окна и пригоршнями швыряю купюры на ветер, хожу по домам, исполняя заказы по расшвыриванию купюр. Неплохое было б занятие. Род занятий: швыряльщик купюр.
Прочесть что-нибудь по лицу Хуси-младшего, а тем более что-нибудь обнадеживающее, было трудно. Но я все же сказал, обращаясь скорее к нему, чем к брату, да ведь это игра!
— Ты это… кокосами своими играй! — взорвался старший и, поймав на лету, как теннисный шарик, шипастый каштан, сжал его в кулаке. Я ойкнул. — Что значит игра?! — спросил он.
Не уверен, что он ждал ответа, но я ответил. Потому что об этом я думал много — об игре, о недоразумении, в результате которого игра слывет занятием несерьезным, неполноценным, всего лишь игрой, в то время как опыт меня убеждал в обратном. С некоторым преувеличением я мог бы сказать, что играл я всегда. Ведь я либо гонял в футбол, либо сидел за книжками. И тогда, как оно и положено, погружался в мир книги всем существом, хотя редко отождествлял себя с тем или иным персонажем, мне никогда не хотелось быть ни Герге Борнимиссой, ни Вицушкой из «Звезд Эгера», ни Бокой или же Немечеком из «Мальчишек с улицы Пала», ни Дэвидом Копперфилдом, — материей, в которую я погружался, была не эпоха Туретчины или Пешт рубежа веков, а сама книга, неведомое пространство, которое состояло из целого ряда вещей: во-первых, из книги как таковой, конкретной, со своим особенным шрифтом, бумагой, потрепанным или новеньким переплетом, с оттиснутым на обложке портретом автора (особенно важен был взгляд!), затем, разумеется, из того, о чем в книге повествовалось, — из дымящихся конских крупов, рассветных туманов, насупленных взглядов лиловосутанных католиков, льдов зимнего Балатона, трущоб Лондона, призрачных островов, затерявшихся в океане, ну и, конечно, из той ситуации, в которой читалась книга, а читать ее можно было и стоя в автобусе, и лежа больным в постели (черешневый компот и батончики «Спорт»!), поутру, до будильника, и вечером, перед сном, и на уроке под партой, одновременно переживая то, что происходит внутри и вовне, совмещая негодяя Феджина с нашей училкой Варади, — но нет: «совмещать» в данном случае слово неточное, уводящее нас от сути, потому что «внутри» и «вовне» сливались, их сливала игра, неважно, гонял ли я мяч, читал или предавался грезам (в разнообразных опасных перипетиях — лев, разбойники, восьмиклассники — я, в сущности, всегда спасал одну и ту же девчонку, Эви Катона-Рац), словом, эти события помещались не где-то внутри реальности, четко отграниченным от нее островком, то внутри, то снаружи, — они сами и были реальностью, полноценной, безоговорочной, ибо, кроме реальности, ничего нет.
По этой причине — из чистого, так сказать, эгоизма — к игре я относился серьезно. Я знал, разумеется, что проигранный матч — еще не конец света, но во время игры утешать себя тем, что это все понарошку, что после свистка мы забудем, что было на поле, ведь нужно будет делать уроки, ужинать, — подобное отношение мне представлялось смешным, да просто немыслимым. Следовательно, воображение, констатировал я, вещь сугубо серьезная.
Кое-чем из этих своих наблюдений я поделился с Хусарами. В том смысле, что, когда я сижу у стены, набивая каштан, я — всего лишь тот человек, который сидит у стены и набивает каштан, и только! — вам понятно?! — и только, ну а прочее — выигрыш, барыши, — по сравнению с этим дело второстепенное, производное и неинтересное, а главное — это игра, игра — это всё, и помимо всего в мире нет ничего.
— Увы и ах! — рассмеялся я им в лицо.
Хусар-младший хранил молчание. У старшего по лицу змеилась болезненная ухмылка, как будто мои слова причиняли ему физические страдания. От этой боли он походил теперь на ребенка. Я вскочил. Оба брата отпрянули. Младший быстро заговорил — он был парень неглупый, я знал.
— Что увы-то, что ах, — затараторил он. Да именно в том и дело, что я сижу у стены, а он не сидит, что я набиваю каштан, а он этого не умеет, но ему нисколечко не обидно, и он вовсе не хочет сказать, что было бы лучше сидеть, чем стоять, сидеть у стены и делать мою работу, чем стоять и делать свою, но в том-то и дело, да, да! дело в том, что ежели все это называть игрой, то он должен категорически заявить — волнуясь, Хуси-младший, как и брат его, говорил оборотами взрослых, — что каждый из нас играет в свою игру, и в его игре всё — не есть то же самое всё, что в моей; оно верно, помимо всего в мире нет ничего, да только то, что выходит за грань моего всего, то есть не существует, очень запросто может существовать для него, и, стало быть, сей вопрос требует пристального внимания, или, пользуясь моим выражением (этот хмырь еще издевается, подумал я, ощутив, что сейчас я сильнее их обоих вместе и каждого по отдельности), есть дело сугубо серьезное.