Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Результаты, как известно, были скромными: волков удалось разве что вытеснить из некоторых хорошо освоенных и сильно преобразованных человеком регионов (да и в этом «достижении» основную роль сыграло не прямое преследование, а изменение ландшафта, то есть разрушение естественной среды обитания волков). Там же, где привычная среда обитания хищников не была разрушена или сильно фрагментирована (разбита на мелкие островки), все попытки уничтожить их оказались тщетными. Конечно, волк отличается редкой сообразительностью, высочайшей групповой сплоченностью и огромной экологической пластичностью — но вряд ли неандерталец проигрывал ему в любом из этих качеств. Не говоря уж о том, что вооружен он был не хуже (или почти не хуже), чем его предполагаемые погубители.
Отвлечемся на время от простых, драматичных, просящихся в голливудский фильм версий вроде гигантских извержений или кровавых битв, завершающихся каннибальскими пиршествами. Зададим сугубо теоретический вопрос: а что вообще происходит, когда в места обитания одного вида приходит другой, ведущий очень сходный с первым образ жизни и нуждающийся в тех же ресурсах?
В начале этой книги (см. главу «Забытый кит») мы говорили о принципе Гаузе: два вида не могут занимать одну и ту же экологическую нишу в одном и том же сообществе в течение сколько-нибудь длительного времени — либо они ее как-то разделят (хотя бы частично), либо один вид полностью вытеснит другой. Это общее правило относится и к взаимоотношениям между видами рода Homo, в том числе — между сапиенсами и неандертальцами. Беда в том, что поделить нишу им было очень трудно: оба вида сделали эволюционную ставку не на частные специальные приспособления, а на универсальную адаптацию — накопление и переработку знаний. Разделить эту нишу, пойти по пути специализации не представляется возможным: ее врожденные (то есть более-менее жестко контролируемые генами и поэтому попадающие под действие отбора) поведенческие основы принципиально неспецифичны. Проще говоря, если мозг такого существа освоил возможность, например, счета, то он с одинаковым успехом будет считать плоды на ветке, гусей в стае, соплеменников в пещере, камни в куче и звезды на небе. И так во всем: любое совершенствование мозга приведет к улучшению не какой-то одной функциональной возможности (с одновременным проигрышем в других — как, скажем, увеличение клыков дает преимущество в схватке, но затрудняет перетирание грубой растительной пищи), а всех, которые требуют работы мозга. А если самые важные адаптации не формируются эволюционно (путем отбора случайных наследственных изменений), а изобретаются и в дальнейшем наследуются через обучение и подражание, то любое достижение одного вида — новый способ обработки кремня, новый охотничий прием и т. д. — может быть быстро перенято другим видом. Все это делает специализацию по основным занятиям невозможной — и тем самым исключает раздел экологической ниши.
Сапиенсы и неандертальцы обречены были оставаться в одной нише и тем самым подпадали под действие механизма конкурентного исключения — будничного, незаметного и неотвратимого. Оба вида поколение за поколением жили в одних и тех же местах, собирали одни и те же плоды, семена и корешки, охотились на одних и тех же зверей и зверьков, становились жертвами одних и тех же хищников и болезней. В голодные и суровые годы тех и других становилось меньше, в обильные и благодатные — больше. И ни те, ни другие, скорее всего, даже не замечали, что с каждым поколением, с каждым столетием доля одних в общем гоминидном населении данной местности становилась все меньше, а доля других — все больше. Слепой, безличный, равнодушный эффект Гаузе выполнял свою работу, мягко, но неуклонно подталкивая один из видов в сторону небытия.
Единственное, что могло бы предотвратить такой финал, — это восстановление пространственного разделения. Если бы, скажем, соревнование проиграли сапиенсы, они могли бы отступить назад в Африку[305] (хотя не очень понятно, что удержало бы победителей-неандертальцев от того, чтобы последовать туда за ними). Но проигравшими оказались неандертальцы, которым отступать было некуда — ареной состязания стали их родные края.
Чем именно они оказались слабее своих соперников? На этот счет опять-таки существует множество гипотез. Исследование костей плечевого сустава останков неандертальцев и современных им сапиенсов показывает, что у неандертальцев отсутствуют изменения, образующиеся при регулярном бросании тяжелых предметов — что наводит на мысль, что неандертальцы сильно уступали сапиенсам в кидании камней и метательных орудий. Исследование костей стопы показывает, что они вряд ли были способны к долгому, многокилометровому бегу. Третья группа исследователей доказывает, что неандертальцам было трудно при необходимости переключиться с промысла крупных копытных на ловлю мелких зверьков вроде кроликов (что, правда, звучит странно, поскольку ранее было показано, что они успешно добывали рыбу, птиц и даже тюленей и дельфинов). Есть гипотезы, что неандертальцы были менее способны к координации действий в группе (в том числе и в бою), что их широченные ноздри хуже согревали холодный воздух, увеличивая риск простуды (что совсем уж странно: формировавшийся близ великих ледников неандерталец должен быть лучше приспособлен к холоду, чем африканец-сапиенс) и т. д. и т. п. Лично мне больше всего нравится парадоксальная гипотеза, что слабым местом неандертальцев был их большой мозг: у среднего неандертальца он был примерно на 10 % больше, чем у среднего сапиенса того времени. Мозг сапиенсов, обеспечивавший такие же когнитивные возможности, но более компактный, должен был немного снизить смертность женщин при родах. Правда, новорожденные неандертальцы вроде бы не отличались по размеру мозга от сверстников-сапиенсов (впрочем, черепов неандертальских младенцев на сегодняшний день найдено — буквально раз-два и обчелся), да и родовые пути у их матерей вроде бы были попрямее — если верить компьютерным реконструкциям тазовых костей неандерталок, виртуально «собранным» из мелких кусочков. Но даже если бы все известные факты идеально ложились в эту гипотезу, она все равно так и осталась бы чисто умозрительной. Как, впрочем, и все вышеупомянутые и любые другие, подобные им. Кроме того, согласно другим исследованиям, у неандертальцев, видимо, были свои козыри: бóльшая физическая сила, меньшая восприимчивость к некоторым инфекциям, возможно, что-нибудь еще.
Так или иначе по совокупности всех этих (и, вероятно, многих других) качеств победа в многотысячелетнем матче досталась сапиенсам. Можно по-разному представлять себе, как выглядело угасание отдельных кланов и племен европейских аборигенов. Может быть, последние из них, оказавшись не в силах поддерживать нормальную клановую жизнь, присоединялись к родственным и дружественным группам. Или они жили и умирали отшельниками в своих угодьях и пещерах. Может быть, кто-то из них заканчивал жизнь среди победителей-сапиенсов — на правах живого трофея, гения места, колдуна или чуть ли не ручного зверя («Я живу, но теперь окружают меня звери, волчьих не знавшие кличей…»). А кого-то, вероятно, и правда съели — когда в их клане осталось слишком мало взрослых мужчин, чтобы оказать серьезное сопротивление. (Как мы уже знаем, ни тот, ни другой вид людей каннибализмом отнюдь не брезговал.) Но стерильный слой, разделяющий культурные отложения неандертальцев и сапиенсов в ряде европейских, кавказских и палестинских пещер (см. выше), свидетельствует, что, по крайней мере, часто все выглядело иначе. Пещеры не брали штурмом, не забивали дубинами их хозяев и не жарили затем куски их плоти на их же собственных еще не потухших очагах — пещеры опасливо обходили стороной еще много лет после того, как в этих очагах потухал последний уголек. Обходили, вероятно, до тех пор, пока память о «других людях» не тускнела в коллективном сознании бесписьменного общества настолько, что переставала пугать.