Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Человек имеет право считаться виновным и быть наказанным, – написал великий Франкл. – Отрицать его вину посредством объяснения, что он – жертва обстоятельств, – значит отнимать у него его человеческое достоинство».
Всю жизнь старый Чер молчал. Он ползал на коленях по мостовым, ровнял песок, укладывал камни, стучал киянкой и бормотал: «Нур рихтиг… нур рихтиг». Он пытался восстановить правильность мира. Ремонтировать дорогу, класть эти камни… дело тут было вовсе не в пользе и не в деньгах (платили гроши), а в том, что это правильно. Мир должен быть правильным. Его надо восстановить, немецкий он или русский, чтобы он был правильным.
После смерти отца я нашел в его бумагах обрывок книги, которую Чер изрубил мясницким топором. «…Герасим. Он спешил без оглядки, спешил домой, к себе в деревню, на родину. Утопив бедную Муму, он прибежал в свою каморку, проворно уложил кой-какие пожитки в старую попону, связал ее узлом, взвалил на плечо, да и был таков. Дорогу он хорошо заметил еще тогда, когда его везли в Москву; деревня, из которой барыня его взяла, лежала всего в двадцати пяти верстах от шоссе. Он шел по нему с какой-то несокрушимой отвагой, с отчаянной и вместе радостной решимостью. Он шел…»
Вот и все что осталось: обрывок книги, мостовая из шведского гранита да память о безъязыких людях… ну и слова, конечно, слова…
Первым нашим телевизором был черно-белый «Рекорд» с линзой, наполненной дистиллированной водой, которую покупали в аптеке. Он мало чем отличался от легендарного народного «КВН-49»: маленький экран, плохая видимость и слышимость. А из-за скачков напряжения в сети приходилось то и дело крутить ручку трансформатора, который стоял на тумбочке рядом с телевизором, гудел и потрескивал. По вечерам у телевизора собирались все: отец с матерью, я и моя младшая сестра, соседи – взрослые и дети, которые приходили со своими стульями, стульчиками и подушечками.
Чулан Иваныч занимал место у кафельной печки. Это был высокий широкоплечий красавец с каштановыми вьющимися волосами. Толстуха Смирнова – грудь у нее была явлением геологическим – называла его губы «луком Амура». Всегда чисто одетый и гладко выбритый, с книжкой в руках и карандашом за ухом, тихий и улыбчивый, Чулан Иваныч был, однако, дураком. Двенадцатилетним мальчиком он попал в партизанский отряд, был приставлен к лошадям и однажды получил тяжелую контузию, которая превратила его в инвалида разума. Мальчишки пугали его, крича: «Чулан! Чулан!» – и он с криком бежал куда глаза глядят, забивался в какую-нибудь щель и сидел там, закрыв голову руками.
С утра до вечера он сочинял мемуары и трактаты, которые рассылал по редакциям газет и журналов. В мемуарах он описывал свои подвиги, а также женщин, с которыми занимался любовью «в паггаузе на бидонном полу» – в Варшаве, Будапеште, Берлине и даже в Париже, где советские воины-освободители «воздвигали стойбища победы». Все эти счастливые женщины были одеты «в комбиндзоны и баретки». Один из его проектов предусматривал повышение уровня Балтийского моря за счет моря Черного, для чего следовало от Одессы до Калининграда выстроить цепочкой сотни тысяч людей, которые ведрами доставляли бы воду для пополнения мелководной Балтики.
Он жил с матерью-инвалидкой и безмужней сестрой Мариной, которая работала дворничихой и держала немалое хозяйство – двух коров, свиней, овец, кроликов и птицу. Чулан Иваныч с утра до вечера чистил хлев и свинарник, задавал корм скотине. Особым его вниманием пользовался павлин Виссарион, которого Марина выменяла как-то у цыган на двух кур. Виссарион признавал хозяином только Чулана и всюду за ним ходил, защищая его от собак и коров. Всем хотелось, конечно, посмотреть на распущенный павлиний хвост, но Виссарион отзывался только на приказ хозяина, знавшего секретное слово, которое хранил в тайне.
Когда на Чулана накатывало, сестра сажала его на цепь. Чулан Иваныч гордился цепью, потому что на цепи сидели все великие мыслители: Карл Маркс сидел на цепи, и Роза Люксембург сидела на цепи, и Ленин сидел на цепи, и Сталин сидел на цепи, и даже Хрущев сидел на цепи, когда был маленьким. Он писал любовные послания соседским девушкам, которых ласково называл «дулями», и бросал их в окно, под ноги прохожим. Записка содержала приглашение на свидание: «Дуля моего сердца! Приходи ко мне на кучу, я тебя там отчебучу!»
В таких случаях сестра приводила ему женщину, которой платила творогом, куриными яйцами или салом, после чего на какое-то время Чулан затихал. Марина – огромная деваха с жидкими волосами на приплюснутом лягушечьем черепе – жаловалась соседкам: «Толстые ему не нравятся! Круглые они, говорит, и горизонтальные. Умник! Девки как девки, все при них, – так нет, вертикальных ему надо! Да за два-то фунта творога какая вертикальная согласится? Вертикальным небось говядину подавай».
Марина была левшой и очень обижалась из-за этого на родителей: «Папиросу приходится в левой держать, а левой я не накуриваюсь». По ночам она взваливала на спину обезножевшую мать и гуляла с нею по улице, а по воскресеньям надевала платье из алого плюша и сидела на лавочке у ворот, лузгая семечки и провожая расфуфыренных женщин недобрым взглядом: «Ишь… гирлянды…» С женщинами она даже на Пасху отказывалась целоваться: «Если две девочки поцелуются, одна из них обязательно станет мальчиком». Но если ее называли девушкой, она обижалась: «Девушки по-за углами шелками трясут да мармелад едят, а я по все дни работаю, как муха». Про любовь она говорила, что это не счастье, а самое настоящее рабство, как при царях и фараонах. Впрочем, в городке было не так уж много желающих разговаривать с нею о рабстве и фараонах.
Марина презрительно называла телевизор «капитализмом», но брату не препятствовала – он появлялся у нас почти каждый вечер. Чулан Иванович, как и все мы, смотрел все подряд, но приходил-то к нам ради Вали. Он и не скрывал этого: ему нравилась дикторша областного телевидения по имени Валентина, миловидная девушка с прической горшком – по тогдашней моде.
За отведенные ей полчаса Валентина успевала сообщить о трудовых победах наших рыбаков в Центрально-Восточной Атлантике, о выпуске нового сорта маргарина на Знаменском маргариновом заводе и пополнении семейства кошачьих в зоопарке, потом уступала место председателю профкома целлюлозно-бумажного комбината, который отчитывался о повышении и усилении, и завершала выпуск сводкой погоды. Затем следовал концерт по заявкам телезрителей: «Передайте, пожалуйста, для нашей передовой доярки песню про сняла решительно, а он прощения не попросил».
Чулан Иваныч наконец переводил дух и, пробормотав в изнеможении: «Дуля…», уходил домой. Виссарион, поджидавший его у крыльца, встречал хозяина индюшачьим клекотом и бросался за ним вприпрыжку.
Для сестры его эта дикторша Валя, которую она знала только по разговорам, тоже была презренной «гирляндой». Марина вообще ревниво относилась к женщинам, которые говорили: «Жаль, что он у вас дурак… ведь та-а-акой мужчина…» Чулан же Иваныч влюбился в эту «гирлянду» Валю без памяти. Он думал о ней беспрестанно. Вскоре он уже точно знал, что ей не нравятся лимоны. Что она любит георгины и жаренную на сливочном масле картошку. Что она не замужем. Что родители ее были героями войны и покорителями Северного полюса. Что у нее родинка на левой лопатке. Что в детстве она сломала ногу, а в юности спасла Ленина от вражеской пули. С каждым днем, с каждым месяцем Валя становилась живее, красивее, умнее и при этом – несчастнее. Чулан Иваныч считал, что она ждет от него помощи. Он не знал, что там произошло, но на всякий случай собрал походный рюкзак, в который уложил хорошо наточенный нож, выкованный из автомобильной рессоры, пару белья, бритву, помазок и обмылок, свисток, шерстяные носки, моток веревки, компас, маску сварщика, фунт леденцов, напильник, вязанку чеснока, пачку пирамидона, еще один свисток, два красных карандаша, медаль «Партизану Отечественной войны», поэму Пушкина «Евгений Онегин» на литовском языке и путеводитель по Самарканду. А еще он спрятал от сестры четыре рубля с мелочью, которые заработал колкой дров у директора школы Элькина.