Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выступая на первом писательском съезде, Емельян Ярославский, знаменитый «богоборец», предлагал писателям создать образ героя-революционера и в связи с этим наполнил некий апокриф (он назвал его «рассказом») из жизни Сталина: «Т. Сталин, будучи в тюрьме, однажды вместе с другими был избит тюремной стражей, полицейскими, согнанными туда солдатами. Он проходил через строй, держа книгу Маркса в руках, с гордо поднятой головой».
Христианская тематика, переосмысленная таким образом, вероятно, не могла пройти незамеченной. Булгаков принял кощунственный вызов и по-своему оформил его в пьесе 1939 года. Маркса над головой юного Джугашвили нет, зато есть сопровождающая реплика — «демон проклятый», имеющая в контексте булгаковского искусства совершенно особое значение.
«Технически» такие пьесы, как «Батум», равно как стихи Пастернака или Мандельштама о Сталине, не пишутся. У слов есть своя совесть, и гнуть их безнаказанно не получается у настоящего писателя. В «Батуме» завершается борьба между «разрешенной» и «неразрешенной» литературой, которая велась на протяжении всей драматургической жизни Булгакова. В «транспарант» попали не только сомнительные реплики и вызывающие сцены. Сомнительной и невозможной с точки зрения сложившихся канонов была вся пьеса, в которой сталинская эпоха была прямо сопоставлена с полицейской практикой русского самодержавия начала века. Практикой непотребной, но тем не менее не бессудной, придерживавшейся хоть каких-то законов и правил. Сквозь внешнюю оболочку революционной драмы о юности вождя, сквозь ее штампы и околичности пробивается иной голос. Не получив за десять лет обещанного свидания, пережив аресты, гибель и ссылки друзей, намолчавшийся и настрадавшийся писатель «представил» пьесу, которая в превращенном виде продолжала некоторые важнейшие для него мотивы. Речь вновь шла о достоинстве человека, немыслимости полицейской удавки. Пьеса формировалась как напоминание «первому читателю» о том, что значит быть поднадзорным, затравленным, с волчьим билетом, когда «все выходы закрыты». И это написано не технологически, но с тем личным чувством, которое ни с каким иным не спутаешь.
Пронизывающее все месяцы работы над «Батумом» предчувствие, что «это плохо кончится», шло еще и от того, какую пьесу задумал Булгаков. Дерзкий план провалился, притом в форме самой оскорбительной для писательского достоинства автора. Сталин удовлетворился самим фактом того, что Булгаков написал о нем пьесу. Его фраза, которую передал Вс. Вишневский на одном мхатовском собрании в 1946 году, — «наша сила в том, что мы и Булгакова научили на нас работать» — есть коварное истолкование «Батума», уничтожающее драматурга. Можно, конечно, согласиться с вождем народов и другом всех артистов и на этом закрыть тему последней пьесы Булгакова. Но на этом она не закрывается. «Батум» написан той же рукой и тем же человеком, который написал «Мастера и Маргариту». Канонизация вождя, выполненная в лубочном стиле советского евангелия, содержит в себе зашифрованный, полупридушенный, но от этого не менее отчаянный вызов насилию. Признание этого факта нужно не для того, чтобы комфортабельно жилось потомкам, совершающим безнравственные поступки. Напротив, история с «Батумом» открывает, как никакой иной сюжет театральной судьбы Булгакова, сокровенный смысл писательской жизни. Насилие над собой, а «Батум» был, конечно, насилием над собой, уступкой «рогатой нечисти», не проходит даром для художника. Булгаков подорвал себя на этой пьесе, не только душевно, но и физически. Так было и с Мандельштамом, сочинителем «Оды» Сталину. Взвинчивая и настраивая себя на совершение «технологического» акта, с веревкой на шее, он разрушал свою психику. «Теперь я понимаю, — говорил он Ахматовой, — это была болезнь». В сходном плане можно, вероятно, воспринимать и строки самой Ахматовой, написанные на смерть Булгакова. Их объясняющая сила в свете «Батума» стократно возрастает: «И гостью страшную ты сам к себе пустил и с ней наедине остался».
Искусство и жизнь, как это не раз бывало у Булгакова, переплелись смертельным жгутом. «Батум» стал формой самоуничтожения писателя.
Что явилось причиной этого? Ответим словами Лагранжа, которыми Булгаков хотел завершить свою лучшую пьесу: «Причиной этого явилась судьба. Так я и запишу».
7
У Анны Ахматовой есть острое наблюдение, вынесенное «с похорон одного поэта»:
Когда человек умирает,
Изменяются его портреты.
По-другому глаза глядят, и губы
Улыбаются другой улыбкой.
Изменяются, конечно, не портреты, а понимание человека. Уходит сиюминутное, случайное, временное, проступает главное выражение лица.
Так случилось и с Булгаковым. В марте 1940 года завершилась прижизненная биография и началась посмертная, им же предсказанная. Началась она в тех же мхатовских стенах в апреле 1943 года. Булгаков написал пьесу о Пушкине без Пушкина. Художественный театр поставил булгаковскую пьесу без Булгакова. В. Станицын, один из постановщиков спектакля, пересказывал Немировичу-Данченко свою давнюю беседу с покойным драматургом: «Булгакову хотелось так: “Пьеса начинается «Буря мглою...» и кончается «Буря мглою...»”». Этот мотив пронизывает не только пьесу, но и все искусство Булгакова, единит его с классическим веком русской литературы. Образы ветра, вьюги, бесовской метели возникают в «Белой гвардии». В «Днях Турбиных» юнкера, распиливая гимназические парты, перед гибелью поют «Буря мглою...» на лихой солдатский напев. В «Записках юного врача» тема вьюги разработана как тема мирового катаклизма, разгула природной и социальной стихии, в которой надо найти «дорогу». В пьесе о Пушкине вечный русский мотив звучит в иной тональности. Из безначального хаоса извлечена гармония, найден заповедный путь. «Стихия свободной стихии» откликается в «стихии свободного стиха»: в этом созвучии торжество поэта, оправдание и искупление его крестного пути.
В пьесе о Пушкине нет Пушкина, а в основном только его враги и завистники, светская чернь и жандармская сволочь, занятая присмотром за «свободной стихией стиха». Но вся эта разношерстная компания постепенно повязывается и опрокидывается навзничь одной пушкинской строкой. Происходит то, о чем говорил Блок в своей предсмертной речи «О назначении поэта»: «Нельзя сопротивляться могуществу гармонии, внесенной в мир поэтом; борьба с нею превышает и личные и соединенные человеческие силы... От знака, которым поэзия отмечает на лету, от имени, которое она дает, когда это нужно, — никто не может уклониться, так же как от смерти. Это имя дается безошибочно».