Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спеллер, принимая трактовку Финоккьяро, заметил, что причина этого «поразительного молчания (astonishing silence)» заключается в том, что указанный фрагмент «просто не имеет никакого смысла в традиционной интерпретации суда над Галилеем (simply makes no sense in the traditional interpretation of Galileo’s trial)»[1280], поскольку эта традиционная интерпретация исходит из того, что Галилея судили за пропаганду и развитие космологических представлений Коперника.
Если принять приведенный выше перевод decretum diffinitivum Урбана VIII, в правильности которого я твердо уверен, то получается, что, согласно распоряжению верховного понтифика, даже если бы Галилей письменно или устно заявил: «Слава геоцентрическому учению Птолемея, единственно верной и всепобеждающей космологической доктрине, принятой матерью католической церковью!!!», его все равно ждали бы крупные неприятности. Любой католик мог хвалить систему Птолемея (и даже излагать систему Коперника, не выдавая ее, однако, за физическую истину), а Галилей – нет! За что, спрашивается, ему такие «привилегии»? Как мне представляется, ответ может быть только один: Урбана VIII не устраивала не сама по себе теория Коперника и даже не то, что кто-то предпочитал ее системе Птолемея, но то, как Галилей трактовал любую научную теорию, modo его рассуждений и оценок, а именно: Святейшего не устраивало, что Галилей оценивает научные теории в рамках бинарной оппозиции «истинное – ложное».
В этом и заключалась для папы еретичность позиции тосканского математика. Не существует, по глубокому убеждению Урбана VIII, физически истинных (и, соответственно, физически ложных) – актуально или потенциально – утверждений и теорий. Есть теории, которые лучше «спасают явления» и которые делают это хуже, есть теории, более удобные для вычислений и менее удобные, есть теории, в которых больше внутренних противоречий и в которых их меньше, и т.д. и т.п. Урбан VIII вел свой dialogo не с Галилеем (точнее, не только с ним), он на заре того, что часто называют научной революцией Нового времени, вел диалог (разумеется, по обстоятельствам эпохи и своего статуса, с позиции силы и в теологических терминах), если можно так выразиться, с самой методологией зарождающейся классической науки, выступая в этом диалоге как теолог par excellence. Галилей спасал атрибуты новой науки, Урбан VIII – атрибуты Бога.
Другая странность папского решения – юридическая: почему Галилея вообще считали «сильно подозреваемым в ереси» (de vehementi)? Ведь если в 1616 году он, как полагали судьи (и как в действительности, скорее всего, и было), получил наряду с мягким увещанием кардинала Беллармино также жесткое предписание (praeceptum) комиссара Сегицци полностью оставить (deserere) гелиоцентрическое учение как формально еретическое, а потом он это предписание нарушил тем, что написал трактат в защиту этого учения, то логично было бы его судить как relapsus, то есть как повторно впавшего в ересь. (Именно поэтому друзья ученого так переполошились, узнав об обнаружении в архивах Священной канцелярии протокола беседы кардинала Беллармино с Галилеем в феврале 1616 года. Для повторно впавших в ересь предусматривалась, как правило, смертная казнь.) Однако согласно процитированному выше решению Урбана VIII, Галилей не был еретиком-«рецидивистом», хотя мог им стать в будущем, если бы снова начал рассуждать на космологические темы. Вот тогда ему грозила бы судьба Томмазо Кампанеллы, а то и Джордано Бруно.
Д. Спеллер полагает[1281](и я думаю, он прав), что в глазах Урбана VIII Галилей, бесспорно, был самым настоящим еретиком, поставившим под сомнение фундаментальные догматы церкви о божественной природе, а именно догматы о божественном всемогуществе и всеведении. Иначе зачем после признаний, сделанных ученым на допросе 30 апреля, папа повелел еще провести допрос о намерениях Галилея, да к тому же с угрозой пытки и с последующим отречением? Согласившись формально признать ученого просто сильно подозреваемым в ереси, Святейший пошел на уступки, причем не только и не столько самому Галилею, сколько сложившимся обстоятельствам, которые включали и отношения Святого престола с великим герцогом Тосканы, и непростую ситуацию в самой курии, в том числе наличие в ней «Galileo’s sympathizers» (Спеллер), в число которых многие историки включают Франческо Барберини, и международную известность Галилея, и многое другое.
Допрос о намерениях, напоминаю, был необходим в тех случаях, когда обвиняемый признавал свои ошибки в положениях веры (или судьи убеждали его в еретичности его высказываний и/или поступков), но отказывался считать их следствием своей недостаточной (или не вполне ортодоксальной) религиозности. Именно с таким случаем, по мнению Урбана VIII, и столкнулся трибунал в деле Галилея. Верховный понтифик не верил (точнее, перестал верить после публикации «Dialogo») в искренность Галилея и в его правоверность. По глубокому убеждению Святейшего, Галилей отстаивал физическую истинность гелиоцентрического учения не по причине недомыслия, непредусмотрительности или «жажды славы», но именно в силу, так сказать, ущербности самой его веры. Поэтому Урбан, как защитник веры, внутренне противился плану Макулано превратить закоренелого еретика, противостоящего фундаментальным истинам веры, в заурядного грешника, вся вина которого сводится лишь к опрометчивым поступкам, совершаемым по причине обычных человеческих слабостей[1282].
Если бы такой план удалось реализовать, это стало бы для папы величайшим унижением, поскольку означало, что его распоряжения и его воля – ничто. Такого Урбан допустить не мог, а потому он сделал все возможное в сложившейся очень непростой политико-религиозной ситуации, вынуждавшей его идти на компромиссы, чтобы Галилей был наказан как можно строже и именно как еретик или по крайней мере как сильно подозреваемый в ереси. И потому верховного понтифика совершенно не устраивали россказни Галилея на допросе 30 апреля о том, как он, впав в глубокую задумчивость после предыдущего (12 апреля) общения с судьями трибунала, решил перечитать свой опус, в который несколько лет не заглядывал, «дабы тщательно посмотреть, не вышло ли по [его] недосмотру <…> вопреки [его] чистейшему намерению, чего-либо такого, на основании чего читатель или начальственные лица могли бы составить <…> мнение [о нем] как о человеке, поступающем наперекор приказаниям Святой Церкви»; как он с изумлением обнаружил, «что в некоторых местах [его книга] представляется написанной так, что у читателя, незнакомого с [его] намерениями», могло сложиться мнение, будто он защищал теорию Коперника, – и все это оттого, что он «поддался естественному самодовольству» и, как сказал Цицерон, был «жаднее к славе, чем следует».
Все эти «признания» Галилея в том, что он написал «Dialogo» не в том модусе духа только в силу своего «тщеславия, простого невежества и неосторожности», для Урбана были пустыми и лживыми словами. А то, что после всех этих риторических упражнений тосканца Макулано его отпустил, свидетельствовало, по мнению Святейшего, о том, что комиссар инквизиции (возможно, договорившись с кардиналом Барберини) задумал свести все дело к легкому подозрению в ереси («suspicio levis»), что в самом худшем для обвиняемого случае означало тайное отречение и домашний арест в собственном доме. С таким сценарием верховный понтифик согласиться также не мог, ибо он не отвечал степени вины Галилея (как ее понимал Урбан) и подрывал авторитет Святейшего.