Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако стоило мне провести один час наедине с Нефертари, и я бьи счастлив. Она так прекрасно говорила. Я познавал магию слов. С Медовым-Шариком я иногда чувствовал, особенно когда бывал сильно удручен, что магия — тяжкий обряд, отправляемый по большей части в кавернах ночи. Сидя же рядом с Нефертари, я узнал о другой магии, которая рождается из птичьего пения или волнообразного покачивания цветов. Несомненно, Она пленяла воздух сладостью Собственного голоса.
Предмет разговора едва ли имел для Нее значение. Ей приходилось так много времени проводить со Своими придворными, что Она находила большое удовольствие в самой незначительной беседе со мной и хотела знать о тех часах моей жизни, о которых я не сказал бы никому другому. Вскоре я понял, что за все годы Ее супружеской жизни с Усермаатра Она ни разу достаточно долго не говорила ни с кем из обитателей Садов Уединенных, поэтому Она всегда желала послушать про маленьких цариц. Там не бьио ни одной маленькой царицы, чье имя было бы Ей незнакомо, потому что Она многое знала о них от членов их семей, всегда готовых говорить о ранних годах жизни своих маленьких Принцесс, потерянных для них. Она вела большую переписку, и часто я сидел в Ее крытом внутреннем дворике с Ней и Ее писцом — карликом по имени Соловей, чья спина была горбатой, но чья маленькая рука отличалась изяществом, и я смотрел, как они пишут письма. Часто он читал их Ей, а Она отвечала Сама, Своей собственной рукой, окуная кисточку в краски, и Ее искусство письма было подарком для глаз того, кто прочтет папирус. Иногда Она показывала мне Свою работу, и я был так очарован, что чувствовал, будто меня нежно приласкали. Совершенство Ее божественных маленьких палочек, и силков, и чаш, и изгибов тех значков, что выходили из-под Ее руки, краски Ее писем и драгоценная жизнь нарисованных Ею птиц заставляли папирус дрожать в моей руке, точно крылья птиц, сложенные на странице Ее прекрасной кистью, теперь расправились и в полете могли скользить между моих пальцев. Золотыми были те часы, когда я сидел подле Нее, пока Она составляла те письма.
Однажды вечером Она пригласила на ужин Аменхерхепишефа вместе со мной с очевидной целью — помочь нам стать друзьями, либо, если этого не получится, дать нам понять, что каждый из нас служит Ее «великой цели», как Она наконец сама это назвала, и именно тогда я осознал нечто в отношении особ, занимающих столь высокое положение. Нельзя быть Царицей, не имея „великой цели". Собиралась ли Она навредить Маатхорнефруре, или обратить Свое мщение на Усермаатра, или обеспечить Принцу, Ее сыну Аменхерхепишефу, преемственность трона Его Отца — кто мог это знать? Я вспоминал воинов со страшными ранами живота. Если они могли сносить боль, то их достоинство становилось их высшей доблестью. Казалось, вокруг них собирались наиболее почитаемые ими Боги. Я подумал об одном колесничем, говорившем со мной, пока всходила луна, самым спокойным тоном, а затем он умер. Он ничем не выдал своей боли, хотя я ощущал всю ее тяжесть.
За столом Нефертари рассказывала нам о всяких пустяках, о любовных подвигах Своего охотничьего пса по прозвищу Серебряное-Сердце, который, пока Она говорила, сидел подле Нее и смотрел по очереди на каждого из нас, и моя Царица стала рассуждать о том, что Серебряное-Сердце грустит о своем семействе, оставленном в стране ладана к востоку от Красного моря. Услышав такие слова, Серебряное-Сердце загрустил и на самом деле завыл, словно желал угодить своей госпоже, и Она снова рассмеялась. В этом звонком смехе было все Ее несчастье, все, что я назвал Ее великой целью, которой я, сидя в мягком свете ее вечернего стола, был готов преданно служить.
Но я подозревал, что Аменхерхепишеф вряд ли станет моим другом. Как и у Нефеш-Бешера, один Его глаз косил, и Его взгляд никогда долго не задерживался на тебе, но перелетал через твою голову, подобно летучей мыши. Он заставил меня также вспомнить того хетта, который вызвался один на один сразиться с Усермаатра — меч против меча. Хотя у Аменхерхепишефа была такая же длинная переносица, как и у Его Отца, изгиб Его ноздрей был более жесток, чем у кривого меча, — нет, Он никогда не полюбит меня. Слишком сильно Он любил Свою Мать, и не тем ртом, как говорили среди колесничих. И в самом деле, Она даже называла Аменхерхепишесра Его уменьшительным именем, как будто в Ее мыслях Он был неотделим от Его копья. „Аменха, — произносила Она, — отчего Ты так хмуришься?", — и, сидя посредине длинного стола, я ощущал себя меньше ростом, чем был на самом деле, и уж совсем ничем — в разговоре. Он говорил Ей только о таких делах, о которых я не имел никакого представления: о Его братьях и их женах, об охотах в пустыне, в которых Она сопровождала Его, о том совсем недавнем дне, когда Она стояла рядом с Ним в папирусной лодке, а Он сбил восемь птиц пятью бросками Своей палки для метания, и последняя птица упала Ей на колени: между Ними существовало такое совершенное взаимопонимание, в котором мне не было места.
Она сделала несколько попыток вовлечь меня в разговор. Когда я похвалил красоту Ее письма, мне было дано небольшое разъяснение относительно того, сколь особенной была та школа, куда Ее послали в детстве. Это был один из очень немногих египетских Домов Наставлений, куда разрешалось ходить девочкам, и с некоторыми из них наставникам приходилось очень нелегко. Все ученицы были Принцессами или, по крайней мере, дочерьми Номархов (как, например, Медовый-Шарик, дочь Номарха Саиса, учившаяся, как я узнал при этом, вместе с Нефертари), и учителя едва ли могли их сечь. „Все же, — говорила Она, — как тебе скажет любой писец: «Уши мальчика находятся в его седалище, и учится он лучше всего, когда хорошенько наказан». Но по каким местам можно бить Принцессу? Нет, такого случиться не могло. Тем не менее мы страдали. Уши девочки — в ее сердце, и мы плакали, когда делали ошибки, а Я никак не могла научиться считать. Каждый раз, выписывая знак семерки, Я не могла думать ни о чем, кроме небольшого шнурка, соединяющего полы Моей одежды. В конце концов, написание у этих слов то же самое".
„Сефех, — сказал Аменхерхепишеф. — Я никогда об этом не думал".
„Сефех, — сказала Она. — Это то же самое. Я всегда путала одно с другим, а после этого у Меня в голове расходились все швы. Все развязывалось!" — „Сефху!" — произнесли мать и сын одновременно, и Их веселье могло резвиться возле этого приятного слова, столь близкого другому слову, но оно означало „снять с себя одежду". Я попытался улыбнуться, но Они знали слова, неизвестные мне, и смех гулял между Ними, подобно ветру, не долетавшему до меня. Разумеется, не впервые мне приходилось задуматься о том, что в нашем языке слишком много тонкостей, ибо я прекрасно себе представлял — меня не раз на этом ловили, — что наиболее образованные египтяне из самых высокопоставленных семей знали, как придать одному и тому же звуку много значений и умели несколько раз записать его по-разному. Я думал: „В Их глазах я все равно что навоз, и это притом что Они произносят те же звуки, говоря «отбеленное полотно». Кто в состоянии понять, что Они имеют в виду? Изменяя значения слов на противоположные, Они многое скрывают от тех, кто по рождению ниже Их".
И все же, если уж говорить об этом, вернувшись далеко в прошлое, к моим первым дням службы колесничего, скажу, что я еще тогда заметил главную отличительную черту людей благородного происхождения, присущую им даже в большей степени, чем их четкое произношение, — своеобразную живость ума. Простой колесничий, я часто совсем не знал, о чем они говорят. Да и как я мог понять, когда каждое слово в нашем египетском языке имеет столько значений? Они могли произнести менти — „груди", но имели в виду глаза. Но есть и другое слово для обозначения глаз — уджат, „глаз-Бога", которое, при небольшом изменении тона, будет означать „неприкасаемый". Приходилось соображать, служа этим господам, поскольку они могли играть с таким количеством значений для каждого звука. И все-таки никто не делал это лучше Нефертари. Изменив ритм звучания слова в Своем горле, произнося хем-т, Она могла превратить „гиену" в „драгоценный камень". И это тоже была магия — Ее великолепное мастерство замены звуков внутри слов до такой степени, что в каждом переливе Ее голоса начинали сверкать искорки. Как Она умела переходить от одного значения к другому! Кхат, — могла сказать Она с отвращением, и лишь по выражению Ее лица следовало понимать — говорит ли Она о „болоте", „каменоломнях" или „Царстве Мертвых".