Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В самом Париже в те дни было раскрыто несколько контрреволюционных заговоров. Банды наемников, уголовников бесчинствовали на улицах Парижа, били стекла в домах и витринах магазинов. Они врывались на заводы, где пытались избивать рабочих. Они громили магазины, принадлежащие евреям. По ночам они разжигали на улицах костры, жгли книги и газеты.
Эта погромная волна прокатилась по многим городам Франции. Французские колонизаторы искусственно подогревали ее в колониях, где имели место отвратительные выходки. Был случай в Алжире – хулиганы, крича, хохоча, улюлюкая, окружили беременную арабскую женщину. От испуга у нее начались роды. Негодяи не пропустили к ней врача. Они плясали вокруг нее и орали песню, тут же ими сочиненную, с гнусным припевом: «Вот свинья и опоросилась!..»
Но против этой мерзости уже объединялись левые элементы: рабочие, студенты, ремесленники, интеллигенция. Над Францией занималась заря гражданской войны.
В такой накаленной атмосфере настал семнадцатый – и последний – день процесса Золя.
– Подсудимый Золя!.. Вам последнее слово.
Золя говорил спокойно. Он обратился к присяжным:
– Вы – сердце Парижа. Вы – его совесть… Посмотрите на меня. Разве похож я на предателя?
Глубокое волнение охватило его, когда он заговорил о том, что заставило его – писателя, пожилого человека – ринуться очертя голову в борьбу за Дрейфуса:
– …Дрейфус невиновен, клянусь вам в этом! Клянусь моим сорокалетним писательским трудом, клянусь моей честью, моим добрым именем! Если Дрейфус виновен, пусть погибнут все мои книги! Нет, он ни в чем не виноват, он страдает без всякой вины!
Золя знал и понимал – в этом убедил его весь ход процесса и все то, что творилось за стенами суда! – что надежды на его оправдание нет.
– Я спокоен… – закончил он свое слово. – Правда двинулась в путь, правду не остановит ничто! Конечно, меня можно обвинить и приговорить. Но настанет день, когда Франция скажет мне спасибо за то, что сегодня я помогал охранять ее честь!
Суд вынес Эмилю Золя обвинительный приговор – заключение в тюрьму на один год и штраф в три тысячи франков.
Полковник Пикар был посажен в тюрьму «за разглашение государственной тайны».
Казалось бы, черные силы реакции могли торжествовать и считать дело Дрейфуса похороненным. Но оно только разгоралось! Прав был Золя, когда говорил: правда идет, ее ничто не остановит. Правда продолжала свой путь, ее поддерживала разбуженная народная совесть.
Франция – рабочие, студенты, интеллигенция – волновалась, митинговала, бастовала. Левые газеты печатали все новые данные, все новые улики, убийственные для Эстергази и Анри.
Оба шакала чувствовали приближение катастрофы. Каждый из них знал, что другой, спасая себя, предаст и продаст его.
Через полгода после процесса Золя Генеральный штаб вынужден был под давлением общественного мнения подвергнуть допросу полковника Анри. Припертый к стене, Анри сознался во всем: в сообщничестве с Эстергази, шпионаже, во всех сфабрикованных им фальшивках и подлогах.
Понимая, что все кончено и ему уже не уйти от правосудия, Анри зарезался бритвой в тюрьме Мон-Валерьен.
Эстергази успел бежать за границу, где продал газетам свои дневники. Конечно, в них было немало лжи – ведь писал их Эстергази! Но все же эти дневники устанавливали черным по белому полную невиновность Дрейфуса.
Это случилось почти год назад. Но только сейчас удалось добиться пересмотра дела Дрейфуса и его возвращения во Францию… Значит, виновники этого страшного дела – генералитет, отцы-иезуиты, правые газеты – не сдаются, не разоружаются. Чем кончится новый процесс Дрейфуса, сказать сегодня нельзя. Одно ясно, эта борьба будет не на жизнь, а на смерть!
Так закончил свой доклад Александр Степанович.
Позже всех гостей уходят самые близкие: друг наш – доктор Иван Константинович Рогов и его приемный внук Леня Хованский.
– Шашура! – отзывает меня Леня в сторону. – Правда, замечательно?
– Замечательно!
– Скажи-ка… – говорит он не сразу, помолчав. – Ты сегодня Тамарку звала?
Тамарка – это его сестра, моя одноклассница.
– Звала, – отвечаю я неохотно. – Сказала: «Приходи, Александр Степанович будет рассказывать про Париж, про дело Дрейфуса…»
– А она?
– Ну, она! Не знаешь ты ее? Сделала гримаску и говорит: «Ну-у-у! Хоть бы о модах парижских рассказал! Нет, я пойду к Леночке Атрошенко – у нее танцы нынче». И всё!
Проводив всех гостей, уходит и дедушка.
Мрачно качая головой, он, по своему обыкновению, говорит на прощание:
– Ох, попал бы я к ним, в эту ихнюю Францию!
– Я знаю! – говорит папа очень серьезно. – Ты бы научил их сморкаться. И быть людьми, а не свиньями!
– А чем это плохо? – отзывается дедушка. – Насчет сморкаться – не знаю. Но быть человеком – это и президенту ихнему не повредило бы, поверь мне!
На этом мы расстаемся.
Ночью я сплю очень тревожно. Мне снится, что за папой гонятся городовые. Они кричат: «Бордеро! Бордеро!» Они срывают с папы пальто и пиджак. «Именем закона!» – орет толстый пристав Снитко и, выхватив у папы из бокового кармана стетоскоп (трубочку для выслушивания больных), ломает его пополам.
Я бросаюсь к папе и просыпаюсь с отчаянным криком, на который сбегается весь дом!
Долго еще – много лет! – мои полуребячьи страхи будут питаться образами страшной повести о человеке, невинно осужденном и сосланном на Чертов остров.
Дня через два-три начинается суета, укладка вещей, сборы на дачу. И в этой суматохе немного рассеивается тяжелое впечатление от доклада Александра Степановича, забываются ночные кошмары.
С чердака принесли большие, вместительные тростниковые корзины, обшитые потрескавшейся клеенкой. В эти корзины укладывают белье, платье, книги – это делает мама, спокойно, без ненужной суеты.
Посуду, хозяйственную утварь и всякую «хурду-мурду» укладывает Юзефа со всегдашним своим вдохновенным азартом. Она носится по квартире, командует и, конечно, ворчит. Ну зачем набирать с собой столько кастрюль? Ведь дача же – не балы задавать! А вилок столько куда? «Куды, спрашую я вас!» Ведь дача же – не хватит кому вилки, а пальцы на что? Не в губернаторском дворце – дача!..
В общем, Юзефа так понимает, что «на даче» – это отмена всех городских «фиглей-миглей», возвращение к образу жизни первобытных людей. Все эти соображения Юзефа пересыпает сердитыми вскриками: «А бодай тебя!» – по адресу, например, дачного самовара, который расселся, по ее выражению, «як король в бане», и мешает ей пройти.
Очень волнуется Сенечка – как бы не забыли захватить на дачу его игрушечную лошадку Астанти́на. Полное имя лошадки «Иван Константинович», так ее назвали в честь подарившего старого доктора Рогова, – но Сенечка зовет лошадку сокращенно: Астантин. Сенечка не только тревожится, как бы Астантина не забыли в городе, он хочет, чтобы Астантин ехал с удобствами, с комфортом, потому что Астантин – лошадь болезненная. Главный недуг Астантина – он минувшей зимой потерял свой мочальный хвост. Сенечка играл, будто он скачет верхом на Астантине по трудной дороге и будто Астантин увяз передними ногами в болоте. Сенечка, спешившись, мучительно вытаскивал Астантина из болота за хвост. Болото было, правда, воображаемое, но Сенечка очень старался вызволить несчастного коня из беды. Принатужившись, он дернул за хвост так самоотверженно, что хвост остался у него в руках. Когда он увидел, какое увечье получил при этом Астантин – хвост был вырван «с мясом», и на Астантиновом заду образовалось зияющее отверстие! – Сенечка заплакал: