Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А вот лицо, на котором я задерживаюсь… Словно слегка растянутые невидимыми резиночками глаза. Несколько веснушек на носу. Заколка для волос, зажатая губами. А руки на затылке напрасно стараются сделать пучок из таких коротких волос.
Это моя жена, которая с того самого момента не моя жена, А рядом с ней в окне — мышцы, плечевой пояс и превосходный пробор с левой стороны.
И какая зверская интуиция у людей в окнах! Все как один перехватили мой задержавшийся взгляд и проследили его до самых веснушек и до самого пробора. И снова, как по команде, на меня. И снова на них. Пахнет жареным! Сейчас что-то будет! Иначе незачем было в такую рань высовываться из окон. И я вижу, что люди знают все: что она была моей женой, что пробор теперь живет с ней, что я это знаю…
И только один пробор не в курсе дела.
— Эй ты, пробор! — кричу я. — Уходя из дома, выключай прибор!
Дикий хохот сотрясает весь город. Наконец-то! Состоялось!
«Ну, дает!.. Ну, дает смехач шороху!» — слышу я отовсюду.
— Это глупо! — кричит жена.
— А что делать? — говорю я тихо. — А что делать?..
Я и сам знаю, что это глупо…
— Эй, пробор! — опять кричу я. — Она больше любит по утрам! Не теряй время!
У людей развязываются пупки.
— Не ваше дело! — кричит мне пробор. — Ваше дело идти на казнь! Понятно?
— Будь выше, — говорит ему жена. — Я тебе потом все объясню.
— Ну, смехач дает! Ну! — слышу я из одних окон.
— Бесстыдно это! У них никогда ничего святого не было! — слышу я из других окон.
Люди получили первый завтрак и начинают тщательно пережевывать его.
А мы все идем, идем, идем… Меня все ведут, ведут, ведут…
Все, что я вижу перед собой, — это затылок первого из четырех. Он знает, что смехачей надо казнить. Но когда-то он больше всех других смеялся над всем, что слышал от меня. Поэтому ему неудобно смотреть мне в глаза, и я вижу только его затылок. Сзади идет второй из четырех. Я считал его своим другом, но именно он указал дом, в котором я жил. Мне противно смотреть на него. Поэтому я иду, не оглядываясь.
Справа и слева меня сопровождают двое других из четырех. Они не знают — надо казнить смехача или не надо. Казнить — это их честный труд. И у меня нет к ним никаких внутренних претензий. В конце концов, должен же кто-то работать казначеем. Вот они и работают. И смотрят только вперед. Поэтому справа и слева от себя я вижу только по одному профилю.
И вот мы идем, идем, идем…
Я вижу на одном из балконов мать и отца.
Их уже давно нет. Отец поливает маттиолы из зелененькой детской лейки. Я слышу, как шуршит вода. Я вижу. как, просочившись через деревянный ящик, падают с шестого этажа капли на сухой асфальт нашего двора.
— Да оставь ты свои цветы! — раздраженно говорит мать отцу и протягивает руку в моем направлении.
Люди в окнах снова превратились в любопытство. Они знают, что это мои родители. Они знают, что их давно нет. Они все знают. Опять что-то будет… Все глаза, как по команде, на меня. Потом на родителей. Потом на меня…
— Почему ты столько у нас не был? — спрашивает мать. — Мы с папой соскучились…
— Скоро увидимся, — говорю я и показываю на небо.
Вздох удовлетворения прокатывается по городу. Сопровождающие меня улыбаются.
— Как твоя нога? — спрашивает мать.
— Ничего, — говорю я, — глазник сказал, что уже лучше.
— Почему глазник? — недоумевает отец.
— Нога болит — глаза на лоб лезут! — кричу я.
Дошло! Люди заливаются в окнах:
— Ну, выдал смехач!.. Ну, потешил!.. Умора, ей-богу!.. Идущий передо мной затылок начинает содрогаться.
Два профиля смеются, глядя вперед. То, что делается с задним, меня не интересует. Отец грозит мне пальцем.
— Что ты сегодня ел на завтрак? — спрашивает мать.
— Бутерброд с хлебом!
— Смотри! Доведешь ты себя!
— Не волнуйся, мать! — кричу я. — Они меня доведут!
— Не больно-то умничай! — строго говорит затылок.
— Надень панаму! — мать бросает мне белую пионерскую панамку. — Солнце-то какое!
— Моя голова будет храниться в сухом прохладном месте! — отвечаю я и надеваю белую панамку.
Рокот неодобрения. Свист. Крики «не смешно!»… Два профиля недовольно морщатся.
— Халтура! — кричат с какой-то крыши.
— Скорее приходи! — кричит мать уже вслед. — Я сделала твою любимую манную кашу без комков!..
Я набираю воздух в легкие и ору почти не своим голосом:
— Каша манная — ночь туманная!
Хохот буквально раскалывает все вокруг. Аплодисменты становятся скандированными: «Ка-ша ман-на-я! Ночь ту-ман-на-я!»
Сопровождающие остановились и не могут перевести дух от смеха. Я делаю комплименты во все стороны…
И снова мы идем, идем, идем…
Густая грязь с боем возвращает мне то одну, то другую ногу. А галошам, очевидно, эта грязь нравится. Они соскакивают с ноги и словно пытаются слиться с грязью. А когда я с трудом отдираю их друг от друга, они успевают поцеловаться, и при этом раздается отвратительное лягушачье чмоканье.
И дождь сыплется такой мелкий, будто его распылили из пульверизатора. Несмотря на это, вдоль дороги и на зеленых, матовых от тумана холмах очень много плащей, плащей, плащей, зонтов, зонтов, зонтов…
Мои сопровождающие устали. Затылок ушел в плечи. Два профиля угрюмо и мрачно смотрят вперед. Задний… Да чтоб он совсем увяз! Мне до него нет дела!
Зонты и плащи жмутся друг к другу, переминаясь с ноги на ногу. Им холодно. Но они стоят. И мы двигаемся между ними.
«Смехача ведут!.. Смехача ведут!» — слышится вдоль стен этого живого коридора. — Досмеялся!.. Так ему и надо!.. Смехача ведут!..»
Молчание и шепотки затягиваются, и я обращаюсь к своему эскорту:
— Чего приуныли?
Молчат. Только от зонта к плащу, от плаща к зонту шепотом передается мой вопрос.
— А мне вас жалко…
«Жалеет! Он их жалеет!..» — шуршат зонты и плащи. — Они его казнить ведут, а он их жалеет!.. Во дела!..»
— А ты нас не жалей! — мрачно хрипит затылок. — Ты себя жалей!
— Ну как же, — отвечаю я. — Погодка-то!.. Мне ведь только туда, а вам еще обратно возвращаться!
Молчат. Зонты и плащи начинают неодобрительно гудеть:
— Старо!..
— Зачем над людьми издеваешься!..
— Его бы на их место!..
Где-то высоко-высоко за облаками бесконечно-одиноко звучит труба Майлса Дэвиса.
От живого коридора отделяется плащ. Я узнаю его. Это начальник отдела, в котором я работаю.
— Как же