Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вместе со многими аграрниками был арестован и профессор А. Г. Дояренко, изображенный Булгаковым в 1923 году в фельетоне «Золотистый город».
Процесса «Трудовой крестьянской партии» у тех, кто ее планировал, не получилось, – в лагерях и ссылках пересеклись пути многих обитателей пречистенских и других московских переулков. По словам Н. А. Ушаковой, небезразличной к судьбе того, чьи книги она иллюстрировала, Наталья Иосифовна Бехтеева (знакомая Булгакову еще по Киеву), жена художника В. Г. Бехтеева, была арестована (была у кого-то, в каком-то месте неподходящем) и сослана в Чимкент – «там же был Чаянов».
21 февраля 1931 года Циппельзон записал в дневнике: «Только что пришел из Комакадемии. Диспут о новой пьесе Киршона „Хлеб“ прошел вяло. 〈…〉 вступительное слово бледно произнес Динамов. Хорош был Ермилов. Способный, талантливый оратор с темпераментом и остроумен. О самой пьесе говорили мало, больше спорили о том, какой должна быть настоящая пролетарская драматургия. Досталось между прочим модному нынче драматургу Вишневскому. Как всегда, самое интересное – разговоры в кулуарах. Так, например, совершенно неожиданно для меня режиссер Художественного театра Судаков в споре с Ермиловым заявил, что он согласен с тем, что пьеса Булгакова „Дни Турбиных“ – реакционная пьеса. А ведь Судаков имя себе создал постановкой этой пьесы». Этой пьесы уже второй сезон не было на сцене МХАТа – как и ни одной другой пьесы Булгакова. В том же дневнике 23 февраля 1931 года: «Никогда Москва так не переживала, никогда ничто не производило такого сильного впечатления, в особенности среди библиофилов и книжников, как известие об аресте Рязанова (поздняя приписка автора дневника: «Его заслуга – приобретение в Англии комплекта со дня основания газеты „Тайм“». – М. Ч.). Неужели и он… Что-то непонятно…
Не скрою, – поспешно добавляет автор дневника, – меня очень бодрят, радуют выступления Максима Горького одновременно в газетах „Правда“ и „Известия“. Радуют и вселяют веру в то время, когда изменяют и заставляют задумываться Бухарин, Рыков, Рязанов, Сырцов».
О том же еще 6 февраля 1931 года писал Горькому из Ревеля Раскольников: «В особенности порадовали меня ваши мужественные выступления, связанные с процессом вредителей».
27 февраля в том же дневнике записано: «Сегодня во всех газетах опубликовано обвинительное заключение по делу меньшевистской контрреволюционной организации Громана, Шера, Икова, Суханова и др. Увы! Относительно Чаянова и Некрасова, хотя они по этому делу не привлекаются, подтверждаются самые мрачные предположения. Вот неожиданность… А я еще предлагал Некрасову когда-то в 1928 г. написать свои воспоминания. А он, оказывается, еще не сложил оружия… Повторяю: досадно видеть очень умных людей в очень глупой роли, чтобы не сказать большее». Эти пассажи в дневнике, специально предназначенные для посторонних глаз, – черта, тоже характеризующая время.
П. Е. Заблудовский вспоминает: «…встречал М. А. в Институте санитарной культуры – теперь это Институт санитарного просвещения, по Мясницкой улице – теперь ул. Кирова, д. 42. Здание это, между прочим, состоит под особой охраной Комитета охраны памятников старины и искусства: там два-три зала, особенно бальный зал, прекрасной художественной лепки. Институт был основан в 1929 году. Директор и основательница его, Софья Николаевна Волконская, организовала при нем санитарно-просветительный театр, с привлечением первоклассного режиссера из театра Вахтангова и хороших молодых актеров. Мероприятие это оказалось слишком дорогим для театра, и от него через года полтора-два пришлось отказаться. Булгаков играл там роль, которую можно определить как консультанта по литературно-репертуарной части. Помню его заключение по двум пьесам: посвященным Пастеру, его борьбе за прививки против бешенства, за другие открытия» (письмо к автору книги от 29 ноября 1987 года).
19 апреля на письме-заявлении Булгакова Станиславский пишет свою резолюцию: «Одобряю, согласен. Говорил по этому поводу с Анд. Серг. Бубновым. Он ничего не имеет против». Бубнов в 1929 году сменил Луначарского на посту наркома просвещения и ведал театрами.
Что испытывал Булгаков в эту весну, поняв, что спустя год после разговора, показавшегося ему столь обнадеживающим, он сменил занятие литератора на профессию режиссера и даже актера? Представление об этом дают некоторые документы. В это самое время он начинает письмо к тому же адресату, сопроводив его двумя эпиграфами из Некрасова: «О муза! Наша песня спета…» и «И музе возвращу я голос. / И вновь блаженные часы / Ты обретешь, сбирая колос / С своей несжатой полосы». После обращения к адресату он писал: «Около полутора лет прошло с тех пор, как я замолк. Теперь, когда я чувствую себя очень тяжело больным, мне хочется просить Вас стать моим первым читателем…» На этом письмо оставлено. 30 мая закончен новый вариант. На этот раз после обращения к адресату справа, в колонку, идет ряд фрагментов из «Авторской исповеди» Гоголя – развернутый эпиграф:
«Чем далее, тем более усиливалось во мне желание быть писателем современным. Но я видел в то же время, что, изображая современность, нельзя находиться в том высоко настроенном и спокойном состоянии, какое необходимо для произведения большого и стройного труда.
Настоящее слишком живо, слишком шевелит, слишком раздражает; перо писателя нечувствительно переходит в сатиру.
…Мне всегда казалось, что в жизни моей мне предстоит какое-то большое самопожертвование и что именно для службы моей отчизне я должен буду воспитываться где-то вдали от нее.
…Я знал только то, что еду вовсе не затем, чтобы наслаждаться чужими краями, но скорей, чтобы натерпеться, точно как бы предчувствовал, что узнаю цену России только вне России и добуду любовь к ней вдали от нее».
И сразу вслед за эпиграфом начиналось письмо:
«Я горячо прошу Вас ходатайствовать за меня перед Правительством СССР о направлении меня в заграничный отпуск на время с 1 июля по 1 октября 1931 года.
Сообщаю, что после полутора лет моего молчания с неудержимой силой во мне загорелись новые творческие замыслы, что замыслы эти широки и сильны, и я прошу Правительство дать мне возможность их выполнить.
С конца 1930 года я хвораю тяжелой формой неврастении с припадками страха и предсердечной тоски, и в настоящее время я прикончен.
Во мне есть замыслы, но физических сил нет, условий, нужных для выполнения работы, нет никаких».
Перед нами – второй после стихотворения документ, свидетельствующий о состоянии Булгакова спустя год после знаменательного разговора. В нем он утверждал:
«Причина болезни моей мне отчетливо известна.
На широком поле словесности российской в СССР (замечательно это словосочетание,