Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одиночество. Воспалённые листки. И – смерть. Платон Романович вскоре умер на том же прииске Юнашино.
* * *
Сооружая висячий «материк» из человеческих возможностей, извлекаемых не только из души, но из спинного мозга, мы добирались до Бога, но ещё не до самых глубин себя. Как всегда в кризисные минуты, подсказки Александра Осиповича заставляли остановиться, задуматься:
«Меня и раньше угнетало, что ты так болезненно не веришь в себя и себе. И теперь, после того как у тебя украли сына, то же самое.
Понимаешь, Тамарочка, как бы нас ни захватывало то, что идёт от „чувства локтя“ в самом глубоком смысле, это, по существу, не даёт ощущения личной полноценности, потому что и радостность, и свободное дыхание приходят от растворённости, а всё истинно творческое – в собранности. А если так, то всякий критерий самооценки тут неминуемо относителен, поверхностен, очень ломок и держится не на творческом, а на психологическом.
Ты же не заподозришь меня в желании обесценить то, что в творческой личности может родиться от поточности, от стихийного, от сознания своего участия в истории?
Пойми меня до конца. Это очень важно. Проблема полноценности – самая сложная, хрупкая, самая антиномичная из всех проблем, встречающихся в биографии Человека, и тут опасность примирения в себе во что бы то ни стало вредна людям огромного масштаба. Это трагедия многих биографий, трагедия неизбывная. Некоторых биопсихологические факторы плюс бессознательная трусость перед безысходностью (тоже пусть бессознательной) толкают к примитиву, прелесть которого в аксиоматичности. В той или иной степени каждая творческая личность в чём-то не выдерживает и сдаёт, принимая иногда спад за взлёт. В этом своего рода самозащита…»
Александр Осипович был, как всегда, прав. Чувство локтя – это только поддержка; сознание полноценности происходит от творческой собранности, а не от участия в поточности и в дружеской растворённости. Разве кто-нибудь мог помочь мне справиться с тем, что сделали со мной Бахаревы, кроме меня самой?
И я самозащищалась тем и так, как подсказывала интуиция, чутьё. Хваталась за друзей, за то же «чувство локтя». Потребность стать опорой для других только обещала «собранность». Проблема «ощущения полноценности» оставалась неразрешённой.
* * *
На Микуньскую колонну по наряду привезли Бориса Маевского. Как художник и скульптор, он должен был оформить Дом культуры, который здесь строился управлением железной дороги. Срок его заканчивался через три года. Он получил право вольного хождения от зоны, в которой жил, до работы.
«Наша дружба тише и зачарованнее, сокровеннее и чутче всех близостей, – определял позже Борис наши отношения. – Ведь то, что она даёт, оборвись это даже неделю назад или вчера, осталось бы навсегда самым человечным, напряжённым, толкающим в сердце и предельно честным».
«Тихой» нашу дружбу назвать было никак нельзя, но её трепет, её смысл, заблуждения и перепады запали в жизнь глубоко. Мы стали друг для друга средой, союзниками, яростными оппонентами, но и тягачами.
В тот период появилась уйма переводных романов: книги Говарда Фаста, «Седьмой крест» Анны Зегерс, «Тропою грома» Питера Абрахамса, другие. Застенки. Дискриминация. Чья-то настоятельная потребность покалечить, уничтожить и размозжить гармонию и целостность человека. Казалось, всё тут про нас, про воздух, которым мы дышим в XX веке, и, выходит, про общую мирскую боль и драму человечества. Я была захвачена правдой жизни бесстрашной зарубежной литературы. После наших лакированных повестей даже натурализм этой литературы был полезен. Со всей страстью пытливости ринулась я тогда в этот открывшийся планетарный мир. В литературных судьбах досматривала пути и беспутье борьбы с социальным злом и личными несчастьями. Это был именно прорыв. И помогли тому книги, сам Борис и подаренный им радиоприёмник «Рекорд», ожививший ночные часы голосами и музыкой разных стран.
«Прочла? Ну как?.. И мне… И я!..» – вот те ежедневные беглые слова, которыми мы с Борисом успевали перекинуться, встречаясь утром на перекрёстке, когда я шла на свою работу из дома, а он на свою – из зоны. Поделиться впечатлениями от книг, картин, музыки было так же важно, как увидеть и прочесть. Ещё важнее – рассказать о впечатлениях в письмах, выявлявших нашу с ним и категорическую, и органическую вкусовую разность. «Возвращаю „Тропою грома“ с глубокой благодарностью. Талантлив автор, зорок, богат сердцем, но в решении книги крепко и обидно ошибся, – рецензировал Борис прочитанное. – Хочется верить, что жизнь подскажет ему для новых книг такие же яркие, но не задушенные случайной трагедией звучания».
С присущим для него всепотопляющим оптимизмом Борис запросто называл трагедию века случайной. История, по Борису, была права. В том, что нажитый социально-исторический опыт приведёт к «государству Солнца», о котором мечтал его любимый Томмазо Кампанелла, он не сомневался. (Книгу эту, написанную автором, проведшим двадцать пять лет в темницах инквизиции, он особенно выделял.) Рассуждения о социальных изуверствах Борис называл «коллекционированием нарушающих гармонию исключений». Сюда он относил и нашу судьбу. И логически заключал: «Из произвольного набора редкостей не рождается представление о целом. Редкое в системе познаваемого не даёт материала для обобщений, а обобщение – первая и основная функция мышления… Главная идея жизни человеческой – в душевном единении с народом».
На множестве исписанных тетрадных листков этой мысли отводилось главное место. «Байрон погиб за новую Элладу». Жизнь Шевченко, Федотова, Софьи Ковалевской, многих и многих других служила доказательством в пользу победы творческого начала над каверзами и надругательством общественного строя. Главное – возможности человека. Ориентироваться следует только на них. Борис и в лагере оставался чистой воды романтиком.
Не в пример моей приверженности к прошлому, он превыше всего чтил настоящий день. В его феноменальном трудолюбии, в свойствах таланта была потребность отзываться на то, что происходит в данный, текущий момент. Мразь и дрянь он тут же «накалывал» карикатурой. По поводу любой политической сенсации мог к вечеру написать злой фельетон. И в этой своей «зашоренной» страсти к Настоящему был одинок. Бездну энергии он расходовал на то, чтобы призвать меня в союзники, увлечь в Сегодня. Иногда