Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А все же что не то, Иван Евдокимович?
— Все не то получилось. Во-первых, погода не та — осень. А еще, хоть я и не думал там застать кого из своих, из родни или так просто, но все же — одна местность без тех людей, хоть и родная… Не то. И потом, сказать откровенно, очень уж там плохие дела были в колхозе. Большое уныние… Теперь-то, может, получше стало, а тогда — нет, невозможная картина. Это моих бы ребят туда, так они б узнали, какая бывает жизнь. Да! Ну, все-таки до свидания.
Ему нужно было вправо, к поселку, а мне — влево, к реке. «Вот, — подумал я, прощаясь с ним, — час назад я знать не знал, что есть такой человек на свете со всеми его делами и думами, семьей, профессией, прошлым и настоящим, и уже час целый говорил с ним как с давним знакомым. И не обязательно он должен был оказаться моим земляком, он мог быть уроженцем любой другой местности. Собственно земляческое, смоленское сказалось в нем только под самый конец беседы, когда я разгадал, как мне подумалось, что было в грустноватом взгляде его блекло-синих, точно выгоревших от солнца глаз. Но и до того еще, до этих его слов о белеющей ржи, мне казалось, что я уже его, как говорится, постиг во всей полноте и давным-давно знаю. А выходит, еще не знал, не увидел такой стороны души этого сдержанного и не склонного к особым излияниям человека, как нежная и печальная дума о родных местах».
Но едва я успел так подумать и мысленно остановиться на том, что теперь-то уж он мне ясен и виден вполне и все это можно будет так и записать, как Иван Евдокимович вновь удивил меня.
— Я все-таки, — сказал он уже совсем на прощание, — думаю все-таки опять на Север податься.
— Как так? С чего вдруг?
— А так. Надо еще поработать на Севере. Что мне? Семеро меня не обсело, как говорится. Детей взрастил, на путь вышли, они уже сами по себе. И я опять сам по себе, вольный казак. А что?
— Да так, почему же Север? Все-таки и годы не те ваши. — Теперь уже я ему напоминал об этом и сказал, что более понятным было бы его намерение податься на родину. Все же, мол, климат здешний суров, там помягче, опять же — память…
— Нет, про здешний климат вы говорите напрасно. Климат неплохой, зима сухая, бодрая, никакой простуды. Но Север — все-таки. Ого! — с каким-то затаенным восхищением протянул он. — Север — превыше!
— Превыше — чего?
— Всего.
«Север зовет», — вспомнил я название какого-то давнего произведения полярной беллетристики.
— Превыше всего. Разве я говорю, что здесь плохо? Но поработать можно еще и там. Годика три еще или пяток поработать, а потом, конечно, можно махнуть и туда. Когда уже старость подберется поближе…
Тут мы простились, и я так-таки не мог с уверенностью отдать себе отчет, говорил ли он о Севере как о деле решенном или так только, на словах помечтал: а что, мол, если махнуть… И не мог бы я сказать, чем его манил этот Север: красотой ли своих снегов и полярных сияний, или большими заработками, или же просто памятью трудных, но славных лет, выпавших на лучшую часть жизни. Известно, что солдат с гордостью и отрадой удовлетворения вспоминает не только подвиги, но и тяжкие лишения, пережитые им.
Во всяком случае, мой земляк был уже совсем не тот плотник-отходник, скорее крестьянин, чем рабочий, а кадровик из той строительной гвардии, что, перемещаясь из конца в конец страны, отстраивает и обживает новые города и поселки и передвигается дальше, чтобы вновь начинать с «первого колышка». И, конечно, здесь было стремление подольше задержаться на позициях пусть не молодого, но и не столь старого возраста: дом, прочный причал, окончательная оседлость — для иных людей предстает как сама старость…
Я спустился к Падуну, повернул налево по широкому шоссе, заполненному почти непрерывным потоком машин, и вскоре был в том самом месте у подножия Пурсея, где два года назад встретил маленькую сибирячку с огромным букетом таежных цветов.
Когда я здесь дважды уже проезжал на машине, мне и на память не пришла эта девочка — до того все было непохоже и ново: шоссе, движение, в стороне краны со стрелами, склонявшимися к заготовленным глыбам «самой крупной фракции». Теперь, проходя пешком, я не только с точностью определил это место, но, взойдя на мост и обернувшись, хорошо рассмотрел оттуда, с середины реки, и ту расселину в скале, по которой, хоть и с трудом, человек мог спуститься к подножию Пурсея. Это было приятно, как бывает приятно с некоторым напряжением вдруг восстановить в памяти досадно затерявшуюся куда-то строчку стихов, какое-нибудь имя или дату.
Но после мне стало ясно, что и эта маленькая, мимолетная радость возобновления в памяти на время утраченной картинки, виденной здесь ранее, была лишь частицей куда более сложного радостного чувства «узнавания», которым я был полон в эти дни в Братске. Ни одна местность или край, город, стройка — словом, тот или иной новый участок жизни не дается мне, так сказать, с одного раза. Это подобно тому, как многие из нас воспринимают музыку вполне лишь при повторном ее звучании.
А для меня еще тем было дорого это чувство, что оно дополняло собою мое уже многолетнее, сознательно накапливаемое в душе «узнавание» всех этих краев страны на восток от Урала.
Как-то в машину, с которой я на полминуты застрял на мосту еще в часы перекрытия реки, быстро заглянул молодой человек в белом по-праздничному воротничке и в галстуке, с красной повязкой на рукаве пиджака, перекинув флажок из правой в левую руку и что-то по-свойски сказав шоферу, поздоровался со мной, — должно быть, узнал по пятьдесят шестому году. И, уже отпрянув от нашей машины и взмахнув флажком, давая дорогу встречному потоку, приятельски подмигнул мне и не то спросил — ответить бы я уже не мог, мы уже тронулись, — не то просто выкрикнул:
— Значит, за далью — даль? За Иркутском — Братск?..
Что слова «за далью — даль» означали название моей книги, сомнений не могло быть. И я не впервые уже был смущен поощрительной уверенностью, с какой знакомые и незнакомые люди на стройке и еще по дороге к ней давали мне иногда понять,