Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Вовсе я и не злая. Неча кривду на меня возводить, – надула губы девушка. – Я право сужу. Оттого и в лица заглядывать не хочу!»
«Право судишь?.. – Ворон снова начал что-то вспоминать, но толком не вспомнил. – Ты гадай знай», – буркнул он этак надменно, как всегда, когда стойный ответ не спешил на язык. Сунул руку.
Он не почувствовал прикосновения пальцев. Наверное, ладони совсем закалились от оружия и работы, а девичьи пальчики были, как оботурий подшёрсток, неощутимые, невесомые.
«Сыграй мне на кугиклах, – попросила она. – Я петь стану».
Ворон послушно заиграл. Повёл голосницу нежнее и чище всех, что удавались доселе. Кугиклы шептали дождём на крыше клети, ворковали птицей у гнезда, взмывали сквозь тучи к небу, синему, солнечному, полузабытому.
Девушка послушала, покивала… и не то чтобы запела – стала говорить, веско, неспешно, как положено ворожее.
Дудочка песню поёт о надежде…
Губ, прославляющих радость и страсть,
Трижды коснётся Владычица, прежде
Чем поцелуем скрепить Свою власть.
Сможешь за правду и прежнее дружество
Выйти на рать?
Хватит ли совести, хватит ли мужества,
Чтоб не предать?
Горем и болью наполнится время,
Дрогнет душа над последней чертой,
Но расточится жестокое бремя
Чудом и подвигом песни простой.
Тучи сугробами, ясное небо ли –
Свёрстаны дни.
Ясность от морока, правду от небыли
Отъедини!
За окоёмом, где стынут утёсы,
Счастье вершит лебединый полёт.
Радужный блик озаряет торосы…
Дудочка песню во мраке поёт.
Примешь ли стрелы судьбы неминучие
Дома вдали,
Чтобы другие, бесскверные, лучшие,
Дальше пошли?
«Ух ты! – восхитился Ворон. Из всего сказанного было понятно лишь про дудку во мраке: ворожея как-то дозналась о его странствиях по крепостным подземельям. – Это уж туману не на четыре таймени! На все тридцать три! Истолкуй хоть малость, чтобы мне знать!»
Ответа не было.
«Ты кого, желанный, зовёшь? – подняла голову толстая тётка, сидевшая над пёстрыми камешками. – Не было тут никакой девки. И Тарашечки нету, выгнал его какой-то захожень. И тебя я не помню…»
Ворону открыть бы глаза через сутки, не раньше, но какое! Он то и дело вскидывался, сбрасывал с головы куколь. Ему снилось: учитель снарядился в путь без него. Обратно в Чёрную Пятерь… Или, что гораздо хуже, в Шегардай. Переделывать за нерадивцем-учеником… выправлять, что он накривил… обрекать себя на погибель…
Во сне Ворон принимался метаться, испуганно и бестолково. Просыпался – переводил дух. Ну ушёл, вот беда-то?.. Почему не догнать?.. Да и предупредил бы его кто-нибудь, хоть та же Шурга. Ветер, конечно, откуда угодно мог уйти незамеченным, но стал бы он красться из Ворги лишь для того, чтобы ещё так наказать опалённого ученика?
Сон окончательно разлетелся, когда к двери подошли с той стороны. Хозяйского сынишку Ворон встретил уже стоя, готовый немедленно хватать лыжи и мчаться.
– Спит твой наставник, – сказал Тремилко. – Я доглядывал.
Вместе они вывели и накормили всех собак. Ворон не без благоговения взял на поводок Звонку, кормилицу маленького Другони. Огромная, полная материнского достоинства белая сука придирчиво обнюхала его руки, одежду. И пошла себе рядом, признав за своего. Посмотрела на дочку, липнувшую к валенкам дикомыта. Заглянула ему в глаза…
«Щеня береги!»
Ворон привык слушать Рыжика, поэтому услыхал и её. Тошнотворный ужас опалы навалился хуже вчерашнего.
«Эх, мамка… Я наказа учителя не выполнил… и твоего теперь выполнить не смогу…»
Звонка вздохнула, лизнула ему пальцы, спокойно отошла нюхать утоптанный другими собаками снег. Поняла ли? А может, знала что-то такое, о чём Ворон и догадаться не умел?.. Хозяйский сынишка вывел Парата, сурового, сивогривого. Звонка мигом сбросила десять прожитых лет, гибкой струйкой переметени юркнула к нему, затеяла играть. Парат чихнул, заулыбался.
– Ишь, радости-то, – сказал Тремилко. – Меж собой только и понимаются, никого другого знать не хотят.
– Что за хворь у Другонюшки? – спросил Ворон.
Тремилко пожал плечами:
– Кто говорит, из-за сучьего молока…
– А на самом деле?
– Отик думает, из-за Беды. Он же через год родился. Тогда дети совсем не стояли, явятся и помрут. Мама говорит, оттого, что больно страшно жить стало. Я-то не помню.
Ворон сказал с уважением:
– Другоня, значит, смелый, не побоялся. А что лицо покрывает?
– Он если иной пылью дохнёт, ему вовсе в груди запирает. А её поди знай, та или не та? Вот и прячется. Дома стружки нюхать не мог, а в городе, сказывают, у первого же кипуна постоял да чуть не свалился.
За день Ворон несколько раз видел учителя. Мельком, издали. Поглядывал с того конца двора, не смел подойти. Ветер ничем не оказывал, замечал ли его.
Ученик, ставший хуже пустого места, каждый раз в болоте тонул, вязком и беспросветном. Ни в чём больше не было смысла. Кроме Тремилки, никто с ним не заговаривал. И в избу, за стол, Ворона больше не звали. Белозуба небось тоже не сразу допустили в трапезную, хотя его вина была куда меньше. Белозуба Ветер к столбу всё-таки не поставил…
О страшном наказании, ожидавшем во дворе крепости, Ворон пока не очень задумывался. Наоборот, хватался за сказанное учителем:
«Вернёмся…»
Значит, Ветер хотя бы не собирался на смерть? Или как?.. Обмолвился сгоряча?..
Добрый Тремилко принёс опалённому рыбы, каши, лепёшек. Псы тянулись слева и справа, смотрели несытыми глазами, точно шегардайская босота. Ворон стал было жевать, но вместо доброй пищи на языке были опилки. Еле проглотив, он выложил остатки в миску Шурге.
До вечера в Кутовой Ворге стали появляться соседи и мимоезжие гости. Люди возвращались с торгового дня. Воржане забирали городские товары, слушали новости. По одному выносили заранее сговорённых щенков. Ветер тоже выходил, вёл беседы с гостями, чему-то смеялся. Ворон прятался в собачнике, у щенячьего закута. Только не хватало, чтобы его узнали да поняли, что учитель был ему не чужой!
О том, каких вестей наслушался Ветер, наверняка расспросивший гостей, дикомыт и думать боялся.
Парат, владыка собачника, пускал к детскому закуту лишь хозяев – да почему-то ещё его, ничтожного горемыку. Шурга сидела при нём. Постепенно у неё не осталось даже с кем поссориться-помириться. Весь помёт разобрали.
На другое утро Ворона снова разбудил Тремилко. Он держал в руках незнакомый ошейник.