Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вернемся к главному. Если не считать „Чуждых сил“ Лугонеса (1906), аргентинская повествовательная проза в целом не покидала уровня прокламаций, сатиры и хроники нравов; Б., под влиянием своих северных наставников, поднял ее до фантастики. Груссак и Рейес учили его упрощать словарь, загроможденный в ту пору диковинными несообразностями слов наподобие „агрессивность, вертикальность, восприимчивость, группообразующий, жизнеспособность, закомплексованный, обзаведение, обусловленный, осознание, отчуждение, подвигнуть, поиск, поколенческий, реализованный, ситуативный, совокупный, управление“ и проч. Академии, которые могли бы отбить охоту до подобных сумасбродств, не шевелились. Снисходительно терпевшие раньше подобный жаргон принялись публично восхвалять стиль Б.
Чувствовал ли Б. всю двойственность своей судьбы? Видимо, да. Не зря он не верил в свободу воли и любил повторять слова Карлейля: „Всемирная история это книга, которую мы обречены беспрестанно читать и писать и в которую вписаны сами“.
За дальнейшими справками и уточнениями отсылаем к выпущенному в 1974 году буэнос-айресским издательством „Эмесе“ „Полному собранию сочинений“ Б., построенному, насколько возможно, по хронологическому принципу».
МОЯ СЕСТРА НОРА{582}
Не знаю, к какому из двух берегов огромной глинистой реки{583}, которую один писатель окрестил Недвижной{584}, относятся эти мои самые первые воспоминания о сестре. Если к правому, аргентинскому, то мне должны вспоминаться внутренние дворики, выложенные красной плиткой, сад с пальмой и сейбами, небогатый квартал на окраине Буэнос-Айреса; если к левому, уругвайскому, — то просторный дом моего дяди Франсиско Аэдо в предместье Монтевидео, нескончаемый и бездонный, с разноцветными стеклами веранды и множеством деревьев, с затененной цистерной и почти неразличимым ручьем, с беседкой и каменной скамьей по обе стороны садовой тропки. Перечисленные места служили нам для театральных постановок. Мы распределяли по ролям романы Уэллса и Жюля Верна, сказки «Тысячи и одной ночи» и новеллы По, чтобы разыгрывать их в лицах. Поскольку нас было всего двое (только в Монтевидео к нам присоединялась кузина Эстер{585}), каждому приходилось исполнять по несколько ролей и становиться то одним, то другим из меняющихся героев. Мы придумали двух неразлучных друзей, назвав их Увальнем и Мельницей. В один прекрасный день мы перестали о них рассказывать и объяснили всем, что они умерли, сами толком не понимая, о чем говорим. Помню еще широкие песчаные берега, конные путешествия по равнине, извилистые ручьи. Расставшись с детством, мы, уже в других краях, вместе увидели потом Женеву, Рону и Средиземное море.
Во всех наших играх верховодила Нора, я робко и послушно следовал за ней. Она забиралась на крышу, карабкалась на деревья; я подражал ей не столько со страстью, сколько с ужасом. В школе все повторилось. Я побаивался ребят из бедных семей, они учили меня основному языку тех лет — столичному жаргону лумфардо; помню, я не переставал удивляться, что дома у нас не знают самых обычных слов. Сестра, наоборот, крутила своими подругами как хотела. Некоторым, уж совсем простушкам, она рассказывала запутанные, нелепые истории, в которых те ничего не могли понять. Наш мирок был замкнутым. Дома нам разрешалось все: отец, преподаватель психологии, считал, что это дети воспитывают взрослых. С одной из бабушек мы говорили одним манером, с другой — другим; позже нам объяснили, что два этих способа общаться называются испанским и английским языками. Даже еще совсем маленькой Нора не ела сладкое, если половину не давали мне.
Два наших детства, понятно, переплетались, но каждый оставался самим собой. При этом мы понимали друг друга с полуслова; иногда достаточно было подмигнуть, а порой и того не требовалось. В ранней юности я ужасно завидовал сестре: она попала в предвыборную перестрелку и шла через площадь в Адроге, поселке к югу от Буэнос-Айреса, среди свиставших вокруг пуль.
За пределами своих маний, которых немало и к которым недавно прибавились исландский и англосаксонский языки, я привык ценить в людях ум и смелость, Нора — доброту и, что уж совсем редкая вещь, родственную близость. Я тоже неравнодушен к своему роду, но мне дороже те, кто уже умер и кого я могу воображать, как умею, а моя сестра обожает родственников-погодков, всех этих двоюродных и троюродных братьев, особенно когда они приходят ее навестить. Какое-то время назад обнаружилось, что у нашего деда была еще одна, неизвестная нам внучка. Ничего о ней толком не узнав, Нора воскликнула: «Еще одна родная душа!>
Моя сестра, как и я, преклоняется перед нашими предками. Впервые оказавшись в Англии, она писала, что листает адресные книги и чувствует, как кто-то любимый и невидимый тоже вглядывается в их страницы из-за ее плеча. Она любит всех на свете; помню, как она, еще совсем маленькой, выбирала имена для своих будущих сыновей и дочерей. Каждый вечер она молилась за покой всех людей в домах и всех животных в яслях и норах. Глупость всегда казалась ей чем-то вроде невинности; одну из подруг, существо, скажем прямо, недальнего ума, она называла «чистой, как роза». Тем не менее судит она верно. Во время Первой мировой войны мы приехали в Лаутербруннер, это в Швейцарии. Нора отправилась обследовать гостиницу. Но тут же вернулась, вся в огне, сообщив нам, что в вестибюле — какой-то важный господин, «сразу видно, что был в свое время большой шишкой».
Как всем умным и красивым женщинам, ей никогда не изменяла уверенность в том, что мужчины, по сути своей, просты. Давным-давно, в зоопарке, когда окружающие восхищались тигром, Нора, как будто думая вслух, сказала: «Он создан для любви».
Что до литературных вкусов, мне так и не удалось вовлечь ее в секту приверженцев «Дон Кихота», Данте и Конрада. Зато мы делим с ней любовь к Эса ди Кейрошу