Шрифт:
Интервал:
Закладка:
без таких своих, ну таких собственных, чуть ли не кровных, едва ли не зубами вырванных у понапрасну выброшенного на бессмысленную службу – прямую виновницу укоренившегося в мозгу, тяжкого ощущения непонятно за что, за какие грехи, за какие такие провинности, и, главное, зачем выпавшей на долю этой всеобщей трудовой повинности, так ее и разэтак, в хвост и в гриву, этой унылой, неплодотворной, абсолютно, хоть криком кричи, хоть вой, не творческой, пошлой, тупой принудиловки, почти рабства, – уходящего навсегда, безвозвратно, как вода в песок, отнюдь не бесконечного, а отпущенного каждому в меру, считай, с гулькин нос, огорчительно быстро иссякающего, золотого земного времени, —
без этих вот поистине драгоценных для рядового советского рабочего или служащего – выходных.
Без таких желанных в изматывающие, буквально изводящие своей механической монотонностью и блеклой однообразностью, выкроенные по общему для всех шаблону, все по одной мерке, а чуть присмотришься – все на одно лицо, не за что зацепиться, и отворотишь устало разочарованный взгляд, – полустертые с каждой исписанной когда-то страницы, был ли это брошенный в итоге дневник, или письмо, или телефонная книжка, – исчезающие из памяти, как пыль со стола: сдунь – и нет ее, – разбухшим несъедобным тестом заполнившие прошлое, слившиеся в одно бесформенное месиво, безголосые, безымянные, бесцветные – будни, —
с их опостылевшими поездками на работу и обратно домой – если, конечно, есть у тебя дом, твое собственное, пусть даже и не постоянное, а пока что временное, но конкретно твое пристанище в мире, – с тряской и толкотней в переполненном измочаленными пассажирами общественном транспорте,
будь это метро – с бросаемыми в щель пропускника пятаками, с ежедневными, словно кем-то тебе нарочно навязанными, пугающими, как страшный сон, регулярно и назойливо повторяющимися, почти апокалипсическими часами пик, со стоящими на ступеньках эскалатора, вплотную, один над другим, держащимися за поручни, спускающимися куда-то глубоко вниз, безропотно, как на заклание, сутулящимися, подавленными, придавленными тяжестью дней, неприветливыми, невеселыми, неразговорчивыми, будто пришибленными всеобщей обреченностью, но живыми, все-таки живыми, еще живыми, движущимися к некоей запрограммированной в мозгу цели, втянутыми в общий круговорот людьми, с подземными переходами со станции на станцию, где шагаешь вместе со всеми, как во сне или как под гипнозом, даже не глядя по сторонам, все равно тебя вынесет шаркающая башмаками толпа туда, куда надо, со срывающимися с места, оголтело кидающимися в черное жерло туннеля, словно торопящимися что-то наверстать, куда-то успеть, лихорадочно вздрагивающими, втянутыми в дикое скольжение по рельсам, в горизонтально вытянутой, длинной, извилистой, подсвеченной редкими огоньками темноте, туда, вперед, к новой станции, будто к новой жизни, но и там ее нет, значит – дальше и дальше, опять с нарастанием скорости, с лязгом, с механическим голосом в динамике, указывающим, поясняющим, куда прибыли и что будет чуть погодя, непрерывно сменяющимися поездами,
трамвай – тот самый, знаменитый, московский, для кого-то – еще «аннушка», для других – просто с определенным номером, тот, которого надо вместе со всеми довольно долго ждать и в который надо умудриться еще и влезть, с истерическими, скрежещущими, скребущими прямо по коже звонками, прямо-таки пронзающими барабанные перепонки в ушах, с изуверским, сотрясающим все нутро, торможением ни с того ни с сего, с поворотами, слишком резкими, непредвиденными, чтобы суметь удержаться на ногах, не упасть, не задеть кого-нибудь рядом, с непрестанным качанием кажущихся заложниками, хоть и едущих добровольно, изнуренных, измотанных граждан налево и направо, вперед и назад, сообразно движению, с нездоровой, сгущенной, кровавой какой-то краснотой в окраске шаткого, валкого корпуса вагона, с городскими пейзажами за непрочными стенками, за открытыми прямо в холодное утро дверьми,
автобус – вот он пришел, входите, не задерживайтесь в дверях, не стойте на подножке, не толпитесь на задней площадке, проходите вперед, – с полуоторванными, на честном слове держащимися поручнями, и за них как-то надо держаться и нам, нуждающийся в капитальном ремонте, недовольно фырчащий зверь на колесах, самодвижущийся реликт, с едкой бензиновой вонью в салоне, от которой тошнит, с перегретым, утробно урчащим мотором, чья сердитая дерготня, если уж он завелся и работает, вибрируя во всех наших клетках и вытягивая жилы, тянется здесь, где-то рядом, буквально под боком, продолжается и никак не заглохнет, нельзя, – расписание, график движения, аванс, получка, возможная премия, будущий отпуск, прописка, да мало ли что! – вот и тащит всех нас, и пыхтит, бедолага, и шофер впереди, за рулем, в огражденном отсеке своем даже шутит, бывало, – чувство юмора, видно, вывозит его, и автобус везет пассажиров, и, наверное, всем повезло, и маршрут – что маршрут? – назубок он затвержен давно,
или троллейбус – с его идиотской дугой, как нарочно, срывающейся с окислившихся, по причине катастрофического состояния городской экологии, проводов, как-то примелькавшихся, не привлекающих внимания, больше подразумеваемых там, наверху, как нечто само собой разумеемое, и по ним, этим тянущимся в пустоте проводам, идет электрический ток, идет, и мы едем, но слетает, совершенно некстати, дуга, разбрасывая по сторонам трещащие, синевато-белые искры и беспомощно раскачиваясь над крышей, и мы стоим, и водитель, матерясь, выходит наружу, надев рукавицы, хватается за какие-то болтающиеся между небом и землей веревки или тросы, с усилием направляет дугу к проводам, возвращается вовнутрь, и мы едем, но время-то, время уже безвозвратно упущено, опоздали, досадно, и троллейбус, возможно – «букашка», возможно – тот самый, когда-то действительно синий, о котором пел Окуджава, а потом и других расцветок, утвержденных какими-нибудь специальными службами, проезжает по залитой вешним дождем, отражающей все городские огни магистрали, и действительно, чуть настроишься на романтический лад, плывет, как по реке, но не до песен тебе, ты встаешь, остановка, сходить,
или даже пригородная электричка – с ее истошным криком, натужными рывками только вперед и никуда больше, вдоль платформы и дальше, может и в никуда, с то и дело хлопающими и долго не закрывающимися поплотнее створками дребезжащих дверей, с настороженным, всеобщим ожиданием очень даже возможного появления контролеров, с жесткими, неудобными сиденьями, немытыми стенами, всяческими сумками и мешками над головой и под ногами, с теснотой и подкатывающей тошнотой, с темнотой за пятнистым стеклом, с напоминающим переселение народов хождением из вагона в вагон и ритуальным курением в загаженном тамбуре, —
все равно, все едино – лишь бы ехать, лишь бы добраться до места, – колеса вертятся, ты уносишься куда-то, куда полагается, движение происходит, как ни крути, хотя сам ты стоишь, что бывает чаще, или даже сидишь, что, куда реже, но тоже бывает, – и, неподвижный или малоподвижный, ты, тем не менее, движешься, ты перемещаешься в смутно осознаваемом какою-то частью мозга, раздвинутом вширь и расплеснутом вдоль, под уклон, растекшемся, словно рехнувшемся, спятившем, точно, с задвигами, с явным приветом, дурдомовском, с глюками, странном, бредовом пространстве, находясь вместе с другими людьми в придуманной кем-то металлической капсуле, все – взаперти, все – заодно, заговорщики вроде, а может и жертвы, и единство такое, вынужденное, а подумать – насильственное, малоприятно, и не только малоприятно – просто кошмарно, и вибрирующий, вздрагивающий, дергающийся, крученый-верченый, меченный бредом, безумием, ложно-участливый, псевдо-стремительный, вязкий, спиралеобразный ритм всепроникающего, всеядного, всерастворяющего движения – затягивает тебя в общий поток, и ты не принадлежишь себе, временно не принадлежишь, вынужденно не принадлежишь, а может и вообще не принадлежишь себе и никогда не принадлежал, ты один из многих, всего лишь один из многих, и неважно, что там у тебя в голове, что там у тебя в руках – авоська с продуктами или раскрытая книга, – тебя везут по назначению, по конкретному маршруту, твой пятак опущен в щель пропускника, билет оплачен, талон вовремя пробит, наличие единого проездного продемонстрировано водителю и всем окружающим, твои мысли спутаны, волосы всклокочены, одежда измята, пуговица оторвана и потеряна, ноги отдавлены, ботинки исцарапаны подошвами таких же, как и ты, пришибленных пассажиров, ты отчаянно молод, или в зрелых годах, или стар, безразлично, ты как все, ты вклиниваешься между слишком уж плотно, без всяких зазоров и промежутков, монолитно, вплотную стоящими фигурами сограждан, почему-то стоячими, а не лежачими, ты лавируешь среди них, пробираешься к выходу, извиняешься, напрягаешься, изворачиваешься, наконец ты добрался до цели, впереди только двое, ты стоишь на ступеньке, победа над странной советской привычкой к уплотнению всех и всего, к бесконечной утряске, усушке, укомплектованности, утрамбованности, вроде бы, снова одержана, пусть это мелочь, пустяк, ты стоишь впереди, на ступеньке, и скоро тебе выходить, и ты не личность, ты частица включенного, заведенного хитроумными специалистами, некими знатоками своего черного дела, пресловутыми «спецами», что ли, всеобщего, единого, один – и сразу на всех, по-коммунистически, по-марксистски разумно и просто, без лишних забот и хлопот, из пятилетки в пятилетку все работающего, безотказно, потому что другого просто нет, все фурычащего, сверхабсурдного механизма, ты крохотный винтик в отлаженной, смазанной машинным идеологическим маслом, общей для всех системе, пусть ты по натуре своей и не физик вовсе, а самый типичный лирик из журнальной дискуссии, пусть ты умен, образован, талантлив, пусть ты даже и семи пядей во лбу, никто и не удивится, и не заметит, равнодушно пройдет мимо, и ты можешь закричать, но никто тебя не услышит, и вот ты осознаешь, что ты, дорогой мой, да, именно ты, бесправен и бессловесен, ты – так себе, житель, субъект с краснокожей паспортиной, и все, потому что живешь здесь, в этой стране, в своей, между прочим, стране, и ты ее любишь, с малых лет, с пионерского возраста, преданно любишь – ведь правда? – для выражения этого чувства и слов-то не требуется никаких, особенно громких, – на то она и любовь, чтобы не слишком о ней распространяться, – не орать же об этом на каждом углу, – ну, любишь – и все тут, хоть тресни, а она тебя – не очень-то жалует, нет, братец, не так, – она тебя поедает, пьет из тебя кровь, а ты смиряешься, терпишь, молчишь, ну еще бы, чего только в жизни не вытерпишь, чего не проглотишь во имя вот этой великой твоей любви – настоящей, без всякой иронии, безраздельной, безответной любви, и этой любви ты верен, и в этой любви ты несчастен, тебя давно уже, слишком давно, можно сказать – от рожденья, подхватила и понесла, повлекла за собою, потащила сквозь годы инерция, страшная это штука, прислужница темной силы, приспешница тех, кто ее породил, демонов, бесов и монстров, псевдостихия, трясина, имитация движения, вывернутая наизнанку надежда на лучшее, стерпится – слюбится, гибельная идея о возможном и скором переустройстве мира, лживая, гиблая мгла, и никак из нее не вырвешься, и ничего не попишешь, планида такая, и остается только прислониться разгоряченным лбом к холодному вагонному стеклу, посмотреть сквозь него на индустриальный пейзаж, подышать на это стекло, потрогать негнущимся пальцем, вздохнуть и нарисовать на его скользкой, запотевшей от людского, прерывистого, все еще теплого дыхания, вертикальной, позволяющей разглядеть что-нибудь там, извне, за непрочной, легко, при желании, разбивающейся перепонкой, и устало, привычно, с нескрываемым безразличием к массе, без малейшего пристрастия, без невольного даже интереса ну хоть к кому-нибудь, отражающей все, что происходит внутри вагона, дребезжащей, неплотно подогнанной, мелкой дрожью охваченной плоскости – чей-нибудь угловатый, изломанный профиль или грустный, совсем одинокий цветок, —