Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но даже этот перечень ипостасей множественной «омфалитической» личности не может считаться окончательным, поскольку Лопатто и его друзья по кружку творили совершенно по-стахановски. «Какое количество подобных шуток нами было написано, — горделиво сообщал Эджертону Лопатто, — можете себе представить по тому, что за один присест каждый из нас писал почти набело цикл 8–10 стихотворений. Но памяти не удержать, а следов писания у меня не сохранилось, т. к. с собой (в эмиграцию — А. К.) я писаний не захватил».
Немного помочь дающей сбои памяти Лопатто способен, однако, сборник «Омфалитический Олимп (Забытые поэты)», выпущенный под маркой издательства «Омфалос» в 1918 году. Важной чертой поэтики «Омфалитического Олимпа» является перекличка, которую ведут между собой его обитатели, любящие упомянуть друг друга в своих стихах. Например, в лирические излияния генерала Апулея Кондрашкина, заставляющие современного читателя вспомнить «Я спросил у ясеня…» Владимира Киршона, вклинивается диалог с Миррой де Скерцо, чье имя «скалькировано», конечно, с Черубины де Габриак:
Сама же Мирра де Скерцо пишет эпитафию на смерть Онуфрия Чапенко, пронизанную, будто по рецептам бахтинского «Творчества Франсуа Рабле», карнавальным совмещением непримиримых оппозиций (ювенального и геронтологического, эроса и танатоса, смеха и скорби, наслаждения и горечи, алькова и могилы, любомудрия и нимфомании):
Еще одним источником сведений о версификационной деятельности «Омфалоса» в петроградский период является флорентийский архив Лопатто, который хотя и не изучен в полной мере, хранит, вопреки заявлениям его создателя, какое-то количество вывезенных из России текстов.
Среди них, например, есть пародийный трехчастный цикл «Из Ахты Пахлатовой», отсылающий, как легко понять, к творчеству Анны Ахматовой. Если стихотворение «Сицилиана» («Что лезешь ко мне, оголтелый!..») обобщает основные ахматовские мотивы, дает своего рода «фоторобот» лирического героя поэтессы, то другие части цикла представляют собой целенаправленное обыгрывание отдельно взятых строк совершенно конкретных произведений. Так, знаменитое двустишие Ахматовой «Муж хлестал меня узорчатым, / Вдвое сложенным ремнем…», не тождественное целому тексту, а лишь выполняющее функцию его зачина, под пером Лопатто превратилось в шуточный каталог различных способов флагелляции:
Не менее популярное ахматовское двоестрочие «Все мы бражники здесь, блудницы, / Как невесело вместе нам!..» трансформировалось в собирательный портрет зараженного декадансом поколения:
«Омфалитическая» повседневность не сводилась к чисто литературному «переворачиванию» текстов классиков и современников. С неменьшим рвением члены кружка устраивали пародийные научные собрания, разыгрывали бурлескные представления, загадывали театрализованные шарады, ставили многочисленные сценки, изображавшие эпизоды из жизни петербургской литературной и научной богемы. Чаще всего в этих импровизированных «омфалитических» капустниках доставалось Семену Афанасьевичу Венгерову. Специалистом по перевоплощению крупнейшего литературоведа, прославившегося тезисом «Гоголь совершенно не знал реальной русской жизни» и выпуском знаменитого «Критико-биографического словаря русских писателей и ученых», был Адриан Пиотровский. Обычно он изображал «хождение» Венгерова в «народ» — его посещение артистических кабаре и литературных кабачков с целью изучения без кабинетной дистанции текущего литературного процесса. Интересно, кстати, что и Юрий Тынянов, по мнению многих, предвосхитивший монологический театр Ираклия Андроникова, называвшего Тынянова своим учителем, так же блистательно изображал Венгерова.
Одна из поставленных в «Омфалосе» сценок, особенно запомнившаяся Бахтину, была посвящена встрече Венгерова с «руководителем современной поэзии» — Давидом Бурлюком. В завязавшейся между ними беседе «Бурлюк серьезно отстаивал позиции формализма (sic! — А. К.), а Венгеров удивлялся, поражался, задавал вопросы и так далее…».
Обращает на себя внимание то несколько странное обстоятельство, что Бурлюк оказывается проповедником формализма, а не своего личного (с претензией на абсолютную монополию) изобретения — футуризма. Интерпретировать эту терминологическую замену как совершенно случайную оговорку вряд ли стоит. Если это и оговорка, то оговорка значимая, как бы сказал Фрейд, «имеющая смысл». Но чтобы найти породившие ее причины, не надо углубляться в дебри психоаналитических штудий — разгадка лежит на поверхности. Дело в том, что для Бахтина и формализм, и футуризм расположены в едином ценностном контексте (в данном случае бахтинская терминология оказывается как нельзя кстати). И в этом неразличении научной школы и художественного направления Бахтин не одинок. Массовое, а также традиционалистское сознание начала прошлого века стремилось унифицировать все маргинальные явления культуры, слить их в едином конгломерате противников классической цивилизации и устоявшихся форм жизни и мысли. Независимо от того, где высаживался футуристический десант — в науке (под предводительством Шкловского) или в искусстве (под руководством Бурлюка), — он подлежал безоговорочному осуждению и зачислению в длинный список новоявленных варваров («грядущих хамов», по выражению Д. С. Мережковского).