Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Идиот тоже посмотрел на нее. Он больше не улыбался.
– Вы даже не знаете, как меня зовут, – растерянно сказала она.
Рыжий прищурился, будто что-то прикидывая.
– Я люблю имя Анна, – сказал он наконец. – Можно вас будут звать Анной?
Они расписались неделю спустя.
Когда Галина Терещенко узнала о случившемся, ее чуть не хватил удар. Красота дочери принадлежала ей, это был капитал, ожидавший выгодного вложения. Но ее сокровище похитил страхолюдный еврей и пустил все планы под откос.
Весной родилась девочка. Пугало, страшилище, козья морда.
«От урода уродку родили!» – кричала Галина, встречая семейство Бялик на улице.
Заряда ненависти хватило на пять лет. На шестой год Галина неохотно даровала предательнице свое прощение.
Однажды после Нового года Яков Бялик, вот уже несколько месяцев хворавший без видимой причины, почувствовал себя совсем нехорошо. По настоянию жены он доехал до больницы. Ему пришлось задержаться почти на неделю. Вернувшись домой, Яков обнял своих и закрылся в комнате, сказав, что устал от поездки.
– Сколько осталось? – спросила Анна, когда он вышел к ужину.
Лицо ее было почти спокойно.
Яков хотел было сделать вид, что не понял вопроса, но посмотрел на жену, с которой не расставался ни на день с тех пор, как они встретились, и сказал правду:
– Два месяца.
Ангел, который привел на ступеньки библиотеки маленького толстяка и самую красивую женщину из всех, когда-либо встреченных Яковом, и теперь оказался к нему милосерден. Яков Бялик скончался не через два месяца, а две недели спустя, во сне, без боли.
На оплату транспортировки гроба до Санкт-Петербурга ушли почти все деньги. С представителями ритуальной компании Анне пришлось общаться письменно: она не могла исторгнуть ни звука из наглухо зацементированной гортани.
Накануне отъезда она взяла за руку дочь и довела до дома Веры Шишигиной.
Старуха вышла на крыльцо.
Вдова молча посмотрела на нее, развернулась и пошла прочь.
Возле дома Гурьяновой сцена повторилась. Одна женщина вышла из дома, другая постояла перед калиткой, сжав детскую ладошку. Кира Михайловна едва заметно кивнула.
Анна уехала, и Марта Бялик осталась с бабушкой.
О семье покойного мужа Анне было известно немногое. Родители умерли, единственная сестра не поняла и не приняла его решения остаться в Беловодье. Анна никогда с ней не говорила, но кровная связь была для нее священна, и вдова Бялика везла его тело домой, чтобы похоронить рядом с отцом и матерью.
Она думала о просторной квартире Якова, обжитой тремя поколениями его семьи. О надменной женщине, с которой ей предстояло хоронить мужа. Не было ни страшно, ни тревожно, ни больно – было никак, и она понимала, что отныне так будет всегда. В устройство мира вкрался изъян: жизнь Анны закончилась, а сама Анна почему-то осталась. Лист без дерева, дерево без земли.
К Марте ее мысли не обращались. Для дочери она сделала все, что могла. И потом – что могут неживые матери дать живым детям?
В фамильной квартире никакой Сони Бялик не оказалось. Собственно, не оказалось и квартиры, которую описывал муж: ломали стены, снимали паркет, таскали мешки и ведра, оставляя дорожки алебастровой пыли, – меняли старое чужое на новое свое. Выйдя из подъезда, Анна рассмотрела небрежно нацарапанный соседкой адрес.
Посетителей еще пускали. Путаные коридоры, пациенты в пижамах, медсестры с лицами стюардесс, опаздывающих на свой рейс… Анна вошла в палату и окаменела.
Белая кожа. Рыжие волосы.
Кто-то сжал ее сердце в кулак, так что оно едва не остановилось, а затем выхватил лист из космической пустоты без голосов и света, швырнул навстречу гигантскому синему шару, навстречу реву земли, мириадам деревьев и одному, протянувшему к ней ветви. Река замкнулась в кольцо и понесла Анну вдоль зеленых берегов, где бегала девочка, похожая на отца; вдоль белых стен, где сидела на больничной койке измученная женщина, похожая на брата, – и мимо Якова Бялика, улыбающегося ей со ступенек библиотеки своей неизменной доброй улыбкой.
Потому что жизнь, некоторым образом, никогда не кончается.
Анна опустилась на пол, ощущая, как крошится и осыпается цемент, и горло стискивает уже от иной, уже от переносимой муки.
Врачи говорили с ней быстро, на бегу, и не смотрели ей в глаза, а если смотрели, то как-то досадливо, и роняли много непонятных слов – Анну не оставляло чувство, что они делают это нарочно. Она уяснила одно: та же болезнь, что унесла Якова Бялика, теперь убивала его сестру.
Нет, сказала Анна. Достаточно!
Она не могла после всего пережитого отдать еще и эту Бялик. Анна знала, как та сворачивается во сне, как нарезает яблоки дольками поперек сердцевины, как поднимает руку, чтобы заправить за ухо прядь волос, и замирает на миг. Это знание делало ее в определенном роде собственницей.
Мое, – сказала Анна.
Нет, не твое, – сказала смерть.
Может, и не мое, – легко согласилась Анна. – Но тебе не отдам.
Анна принялась выдирать Соню Бялик у смерти, как хозяйка ценной сумки выдирает ее у бессовестного вора. Они с болезнью вцепились в Соню с двух сторон. В отличие от Якова, у его сестры оставался шанс на спасение, но Соня была изъедена одиночеством и страхом. Горе вымывает в человеке карстовые пустоты. Она могла часами сидеть неподвижно, глядя перед собой потухшим взглядом. Ей не спастись. Никому не спастись. Чужая деятельная женщина, неотлучно находившаяся рядом, только обременяла ее: досадная помеха, камешек в ботинке на пути к сияющей вечности.
Три месяца спустя после того дня, когда Анна впервые вошла в палату, Соня Бялик проснулась среди ночи. Она всегда пугалась темноты. Во тьме комната сдавливала ее, точно стенки гроба, куда ее уложили прежде, чем она умерла. Но в этот раз горел светильник, молодая женщина сидела в кресле, подогнув под себя ноги, и читала дамский роман в глянцевой обложке.
– Слушай, – устало сказала Соня, прикрывая глаза от света, – ты когда-нибудь оставишь меня в покое или нет?
Женщина подняла на нее безмятежный взгляд:
– Никогда.
– Вообще никогда? – ужаснулась Соня.
– Абсолютно, – заверила женщина.
– Слава Богу, – тихо сказала Соня. И когда чужая женщина подошла к ней, чтобы поправить одеяло, на секунду дотронулась до ее живой, теплой, мягкой руки.
В этот миг с камешком случилась удивительная метаморфоза. Из мизерной закорючки размером не больше голубиного коготка он вдруг увеличился, превратившись в полновесный шершавый камень, и сияющая вечность брезгливо отодвинулась на неопределенное расстояние. Поскольку каждому, включая даже сияющую вечность, известно, что топать с камнем в ботинке совершенно немыслимо.