Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сколько раз мы себя обманываем! Считаем, что слышим глас Божий, а Бог молчит. Но ведь может статься, что мы и не услышим Бога вовсе, потому что у нас в ушах стоит дьявольский шум. Прежде чем позвать тебя сюда, я молила Господа вразумить меня. Однако я не уверена, что Божье милосердие бесконечно и Он меня услышал. Потому что бывают дни, когда я сама себя вопрошаю, а есть ли у тебя призвание к служению Господу.
Мучительная тоска внезапно сжала все мои внутренности. У меня болели почки, живот, в горле вставал ком, в ушах звенело. И тут дона Эстефания подняла свои глаза и с нежностью посмотрела на меня:
— Что ты об этом думаешь, Антонио? Без сомнения, ты еще ребенок и искренне скажешь, что думаешь. Обо всем этом я уже говорила с сеньором приором, и его мнение следующее: ты должен этот вопрос задать себе сам. Ты представляешь мое огорчение, если вдруг божественное провидение тебя минует. Жизнь священника, конечно, сплошное самопожертвование. Но ведь священник как бы второй Христос, и нет в мире другой такой славы, которая могла бы сравниться с этой. Ты еще ребенок, но все услышанное можешь понять. Как ты думаешь? Есть у тебя призвание или нет?
От ярости у меня перехватило дыхание. И я уже открыл рот, чтобы дать ответ. Однако, испугавшись моей порывистости, дона Эстефания вскинула руку и прикрыла мой рот.
— Осторожно! Осторожно, не торопись дать ответ! Подумай! Попроси Господа вразумить тебя! Если хочешь, я даже выйду, оставив тебя одного, чтобы ты подумал хорошенько.
Но я боялся, очень боялся, что представившаяся вдруг мне возможность от меня ускользнет. И, собрав все силы, бледный от решимости, твердо сказал:
— У меня нет призвания!
— Что? Как? Нет призвания?
Сказанное, точно клубы серы и пепла от дьявольского взрыва, мгновенно окутали и отделили нас друг от друга. И только спустя время, когда ярость улеглась, мы стали способны видеть что-либо. Я взглянул на натянутую, как струна, не дышащую от изумления дону Эстефанию. Онемевшая, застывшая, она, казалось, сверлила меня своими злыми глазами. Губы были сжаты, ноздри раздувались, лицо испускало расходящуюся во все стороны злость. И я, беззащитный в осаде ночи и висящей угрозы, почувствовал, что никто и даже я сам ничего не значу. Глухим пророческим голосом дона Эстефания сказала:
— Несчастный! Жалкий человек, какая судьба тебя ожидает! Оборванный, голодный, ты будешь грызть камни, если захочешь есть. — И добавила еще решительнее и с издевкой: — Он, видите ли, не имеет призвания! Твое призвание кормить блох и вшей. Ишь лорд выискался. У него нет призвания стать священником. Он предпочитает стать доктором[8]. Мать отправит его в Коимбрский университет. — И тут же разразилась громкими криками: — Тогда — на улицу, если нет призвания. Убирайся к голодающим Борральо! И ешь землю! Здесь, в моем доме, ни часа больше! Вон!
И фурией вылетела, унося с собой керосиновую лампу. В глазах у меня замелькали черные мошки, и в меня вонзились железные зубы страдания. Я страдал, очень страдал. Наконец пришла ночь и укрыла меня, оставшегося наедине с самим собой. Не знаю, сколько я просидел в тишине и темноте, но вдруг снова услышал шум шагов, открывание и закрывание дверей и отдельные доносившиеся до меня слова. Я хотел встать, привести в порядок свои вещи, просить прощения у доны Эстефании и продолжать жить. Теперь из той глины, которой я стал, каждый мог лепить все, что ему заблагорассудится. Поэтому, когда в конце коридора вновь замаячил желтый огонек керосиновой лампы и стал увеличиваться в размерах по мере приближения ко мне, сердце мое почти радостно забилось от сознания, что я кому-то нужен. Это могла быть Каролина с моими собранными вещами, вполне возможно, что она, а почему нет? или бедный сеньор капитан, всегда в шутливом расположении духа, а может, и Мариазинья, чтобы со мной попрощаться. Однако, к моему ужасу, с керосиновой лампой в руке передо мной возникла снова дона Эстефания. И, сев на стул, уже мягко, снизойдя к моей бедности, заявила:
— Ну, Антонио, я надеюсь, что с помощью Божьей ты имел время поразмыслить над нашим с тобой разговором. И как, тебе все еще кажется, что ты не имеешь призвания?
— Имею, сеньора.
— A-а? Имеешь? Подумай, что говоришь! Если не имеешь, то тебя никто не принуждает возвращаться в семинарию. Без призвания никогда! Так у тебя действительно есть призвание?
— Да, сеньора, есть.
При этих словах дона Эстефания глубоко вздохнула, ее глаза, лицо и вдруг раскрывшийся кулак говорили за то, что ярость ее покинула. Потом, подняв глаза, она потихоньку стала приходить в себя и посмотрела на меня с нежностью, которая мне была неведома.
— Хорошо, сын мой. Благодари Господа, что Он оградил тебя от искушения. Иди и проси Его, чтобы Он всегда защищал тебя от ловушек дьявола. И молись за меня, которой ты причинил такую боль.
Я встал, почти счастливый. Дона Эстефания окликнула меня:
— Скажи Каролине, что сегодня ты будешь обедать с нами в столовой.
И снова холодным туманным утром я отбыл в семинарию. Хорошо помню влажную, залитую дождем землю, голые стволы деревьев, мокнущие под дождем фантастические фигуры людей, от одежды которых шел пар, и стук деревянных башмаков по каменным плитам. Хорошо помню этот незначительный нереальный час с бродящими в густом тумане фигурами, которые сходились друг с другом, расходились, исчезали, потом снова появлялись у выходящих на площадь улиц, темных, как само время, чтобы потом совсем исчезнуть в неясности мира. На этот раз дона Эстефания провожать меня не пришла. Пришел я один в глубоко, до самых ушей, надетой шапке с жестким чемоданом в руках. Родственников моих тоже не было, не знаю почему. Я был один на один со своей судьбой, которая повелевала уезжать. К счастью, открытый грузовичок с сиденьями от борта до борта, на котором я приехал на каникулы, был заменен пристойным грузовичком с крытым верхом и мягкими сиденьями. Я сел впереди около окна и сказал «прощай» исчезнувшей в небе горе и скрытым туманом деревьям. И только тут, дыша сырым спертым воздухом машины и слыша тарахтение мотора, я вспомнил и Гаму и дружеское лицо Гауденсио, которому так и не написал. И хотя семинария уже не была мне чужой и я ехал в нее без прежнего страха, возможная утрата доброго Гамы очень серьезно меня печалила. Никогда больше я не увижу его в коридорах, на переменах, в зале для занятий. Эти мысли одолевали меня, пока мы ехали мимо затерянных в это роковое утро деревень, у которых и выходили погруженные в себя люди и исчезали в огромном пространстве печали. И вдруг на повороте за Селорико я увидел выплывшую из тумана фигурку старого осла и стоящих рядом с ним мужчину и женщину. Иступленная радость, словно вино, обожгла мое нутро. Как сумасшедший я побежал к дверце машины и закричал в предрассветное утро:
— Гама! Я здесь!
Господи, это был он! Но Гама, не глядя на меня, взял свой багаж из рук сестры и, поднявшись в машину, сел рядом.