Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Гама! — шептал я, задыхаясь от счастья. — Так ты… Ты возвращаешься? Не бросаешь семинарию?
— Как видишь, — ответил он хрипло. — Но только они во мне обманываются.
Тут я рассказал Гаме о своей стычке с доной Эстефанией, понимая, что именно это особенно нас сблизит. Он повернул ко мне свою тяжелую голову и улыбнулся. И я почувствовал себя еще счастливее, будто теперь нас с ним от холода укрывало одно общее одеяло. И в темной атмосфере братства Гама, как пророк, поведал мне о возможном чуде:
— Ты никому не скажешь о том, что услышишь? Поклянись, что нет!
— Клянусь, Гама. Клянусь, что никому ничего не скажу.
— Ну слушай! Точно клянешься?
— Клянусь прахом отца.
— Хорошо. Так я тебе скажу, что через месяц ты оставишь семинарию.
— Как это?
— Не спрашивай больше ничего, потому что я не могу все сказать. Но я тебе обещаю, через месяц, не больше…
Он не закончил фразу. То был секрет, страшный секрет, который давно его мучил и вдруг вот так вышел наружу. Я попытался додумать сказанное, но не смог. Наш грузовичок уже хрипел на подъеме к Гуарде, а мы, целиком беззащитные, теряли самих себя среди сосредоточенного спокойствия пассажиров, уже зависших в машине над лежащей внизу длинной долиной. Мелкий моросящий дождик теперь бил в переднее стекло и стекал по нему и боковым стеклам. Наконец, взяв крутой подъем, словно взойдя на Голгофу, грузовичок открыл двери — и быстро выбросил нас на Соборную площадь. Дикий необузданный ветер скакал по улицам, кружил по площади, разгонял дождевые тучи. Унылый, оставленный всеми пассажирами, разбежавшимися от дождя кто куда, я смотрел вокруг себя, точно находился в астральной бесконечности…
Но Гама уже раскрыл свой зонтик с массивной ручкой и взял меня под свою защиту.
— Где будем есть?
— У меня еда с собой, — ответил мне Гама. — Но мы можем пойти куда хочешь.
Я испугался, что он меня снова потянет в пансион, как в прошлый раз, но Гама успокоил меня:
— У меня идея пойти на станцию. Там есть чистый магазинчик, там и поедим.
Мы сели в другой грузовичок и спустились к станции. У Гамы был ржаной хлеб, колбаса, маслины и сухие фиги. Я старался освоиться, взял два стакана белого вина. Потом, поев, так как Гама был вынужден навестить живущего здесь односельчанина, для которого привез творог, я остался один. И стоя у окна, стал глядеть на улицу, убивая время. По идущей напротив и утопающей в грязи дороге время от времени, спасаясь от дождя, пробегал застигнутый потоками воды прохожий или, штурмуя непогоду, проезжал автомобиль с опущенными стеклами. Потом все стихало и наступала тишина, удушливая и влажная, как продолжительный холодный пот. На фасадах домов появились мокрые пятна, бегущие по грязи машины рычали, от моего горячего дыхания запотело стекло, и все исчезло из моего поля зрения. Продрогший от сырости, с холодными ногами и в мокром пальто, я, как мог, превозмогал усталость, отрешившись от всего на свете. Наконец вернулся Гама. Брюки его были закатаны до завязок подштанников, месившие грязь сапоги — все в глине. Между тем, несмотря на непогоду, на станцию пребывали семинаристы, кто на осле, кто пешком, а кто и на попутных машинах.
— Поезд должен быть в три часа, — напомнил мне Гама. — У нас в распоряжении еще час, но, думаю, нам лучше двигаться.
И мы пошли. Купили билеты, перенесли багаж на платформу и стали ждать. Теперь все мы, одетые в черное, были объединены одной единой судьбой. Но даже среди всех нас я всегда чувствовал себя одиноким. Сидя на скамье, я стал встречать и провожать глазами приходившие и уходившие поезда, отвечая прощанием на их прощальные гудки. Наконец подошел наш поезд. Мы заполнили третий класс, пачкая все вокруг налипшей на сапоги грязью. Громкие крики и беготня сотрясали вагон. Это была чисто внешняя веселость, похожая на гримасу нашей несчастной судьбы. Но очень скоро тишина, как улыбка согласия, спустилась на всех нас, и каждый ушел в себя. И вот рывками поезд тронулся в путь и повез нас в темноту вечера, окутанного ветром и дымом. За спущенными стеклами окон на всем пространстве лежавших вокруг полей шел нескончаемый дождь. И очень скоро в вагоне зажглись тусклые масляные светильники и пришла ночь, накрывшая все вокруг черным капюшоном и истекавшая проливным дождем. Мрачная темная тишина с дождем, вздрагиванием поезда на рельсах, бегущих в бесконечную даль, и нашей беззащитностью обступила нас со всех сторон. Лишь время от времени на пустынных станциях кто-то входил, ища свободное место, да холодный сырой ветер врывался внутрь вагона. Однако вагон был полон, и дверь тут же закрывалась, и все мы снова погружались в атмосферу спертого нашим дыханием воздуха, освещенную светом масляных светильников, очень напоминавших те, что сопровождают группу заключенных… С приближением семинарии память угрожающе оживала, но, уставшие от поезда и от не оставлявших нас воспоминаний о проведенных дома каникулах, мы почти желали, чтобы пытка скорее кончилась. И когда мы прибыли на станцию Белая крепость, то все поголовно без единого протеста в душах вышли покорно на платформу. От станции до семинарии предстояло преодолеть несколько километров пути. Дождь и густой туман встретили нас и здесь. Пережидать смысла не было, так как непогода преследовала нас с утра. Разбившись на группки, мы все-таки обсуждали, что делать, когда наконец отец Томас с непокрытой головой, двинувшись навстречу дождю и ветру, крикнул нам, воодушевляя колеблющихся:
— Не сахарные, не растаете!
И тут же черная толпа из двухсот семинаристов двинулась в ночь. Мы шли, сбившись в кучу, с опущенными головами и молчаливой решительностью, оставляя позади себя на дороге месиво черной грязи. Поскольку все жители поселка от дождя прятались в домах, мы, как огромный эскадрон теней, уверенно шли по молчаливым улицам, то сворачивающим в сторону, то прямым и темным. В домах уже начинали зажигать свет, и наконец ночь всей своей тяжестью упала на нас. Свободные целиком и полностью от угроз окружающего мира, самые старшие семинаристы ускоряли шаг. С завернутыми вверх штанинами, объединившиеся и задыхавшиеся, мы все пошли быстрее, встав в ряд по четверо, четверкой черных священников. Однако мы, младшие, не успевали за старшими и все время сбивались с шага и отставали. Я обливался холодным потом, ноги мои разъезжались на грязной дороге. Гама все время подбадривал меня, поддерживая за руку, и сберегал мои силы. Так я шел, чуть ли не ползком, через ночь и непогоду, затерянный среди подобных себе. Когда же мы наконец подошли к огромному семинарскому зданию, которое поджидало нас всегда на повороте, нам, испытывавшим глубокую усталость, все равно было кому или чему себя вручать — Богу или дьяволу, жизни или смерти. И тут я, совершенно отчаявшись, сказал Гаме «прощай», никак не думая, что никогда больше, вплоть до сегодняшнего дня, не буду с ним беседовать.
Началась снова семинарская жизнь. И вот когда, проснувшись на рассвете после возвращения в семинарию, я открыл глаза и подумал, что впереди до следующих каникул еще три долгих месяца в ее холодных гулких коридорах и залах, меня охватило отчаяние. Я испытал острое чувство, что мою только что завоеванную на рождественских каникулах свободу у меня просто украли, едва я забылся беззащитным сном. Теперь мне даже было трудно себе представить, что после ужасающе долгих девяноста дней вновь наступят каникулы. Я так ждал Рождества и жил одной-единственной целью. Где же теперь взять силы, чтобы поверить в новую цель?