Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С тех пор мисс Баррингтон ушла на пенсию. Я отыскал ее домик с изгородью из бирючины на псевдотюдорской окраине, где она встретила меня с распростертыми объятиями. От нее все еще пахло кокосом. Я привез с собой нужные ингредиенты и в ее аккуратной, выскобленной кухоньке с помощью ее чистейших баночек с пряностями и френч-пресса[8]на одну чашку приготовил суфле, которое отказался сделать столько лет назад, и все это время объяснялся. Она наблюдала за мной молча.
Когда все было готово и суфле пухлой бежевой подушкой поднялась над краем креманки, я поставил ее на кухонный стол и сел против старушки. Она положила ложечку в рот, пожевала губами, и по ее щеке скатилась одинокая слеза.
– Самое лучшее в жизни учительницы, – сказала она, – когда видишь, как те, кого ты осторожно вела через превратности детства, превращаются в милых взрослых. – Она сжала мне запястье. – Ты хороший человек, Марк Бассет. Очень хороший.
Я тоже плакал. Я не стыжусь это повторить.
На собрании в местном клубе я извинился перед Маркусом Хедли, над которым мы со Стефаном потешались, когда нам было десять-одиннадцать, только потому, что он обмочился, пока слушал увертюру Чайковского «1812 год», ведь, как он сказал, она такая замечательная. Когда я попросил прощения, мы с Маркусом напились в хлам и пели «Никаких больше героев» «Стрэнглерз», оравших из музыкального автомата.
Я извинился перед Карен и Ричардом Брюстерами, бывшими коллегами Линн по «Британскому совету», за то, что однажды на какой-то их вечеринке надрался и потихоньку сблевал в их бельевую корзину и тогда не сознался. Еще, чтобы загладить свою вину, я купил им новую корзину для белья.
Экспромтом я извинился даже перед нашими мусорщиками, что бросал траву в мусорный бак на колесах, а ведь этим я нарушал постановления местного муниципального совета, воспрещающие оставлять для вывоза садовые отходы. Не бог весть какое извинение, зато помогло мне начать день с легкой эйфории. Эдакое извинение-эспрессо. Я вырезал фотографию мусорного бака из районной газеты (там почему-то всегда есть фотографии мусорных баков) и добавил ее к Стене Стыда, а потом наклеил золотую звездочку в знак того, что и это улажено.
Линн пыталась проявлять чуткость, но я видел, что она в тупике. По утрам перед уходом на работу она стояла в дверях гостиной и молча смотрела, как я вношу изменения в Стену, прилепляя золотые звездочки или добавляя новые фотографии.
Однажды утром она спросила:
– Ты почти закончил?
Я рассмеялся.
– Закончил? Не думаю.
– О! – А потом: – Кто остался?
Я вырезал фотографию шеф-повара. Когда-то я назвал его Дэвидом Корешем[9]ресторанного мира за беззаветную преданность, которую он внушал своим поклонникам, невзирая на общую придурочность своих блюд. (Станет кто-нибудь в здравом уме есть недожаренное филе сельди в малиновом соусе?)
– Уйма народу. Вот этот парень, например. – Я показал вырезку. – Повар он, возможно, ужасный, но это еще не значит, что его следовало унижать. Рано или поздно клиенты бы ему сказали, а если нет, то мне какое дело?
– Теперь ты начинаешь меня пугать, – откликнулась Линн.
– Я просто хочу сказать, что и критике, наверное, есть пределы.
– Ты собираешься извиняться перед каждым шеф-поваром, которого обругал в рецензии?
– Еще не уверен. Возможно.
– А потом? На этом остановишься?
– Послушай, Линн, я еще не извинился перед собственным братом.
Я услышал, как, пятясь из комнаты, она пробормотала «Господи Иисусе». Хлопнула входная дверь.
Однажды скучным воскресным днем, когда мне было одиннадцать, я два часа измывался над своим братом. Не помню, почему решил это делать, разве только потому, что Люк был на два года моложе, а погрязшие в оптимизме младшие братья заслуживают того, чтобы их мучили. Психологи сказали бы, что мое поведение порождено болезненной и глубоко укоренившейся враждебностью к члену семьи, который самим фактом своего рождения лишил меня привилегированного положения. Я бы сказал, что он был доставучим засранцем, которому всегда удавалось подстроить так, чтобы выставить меня виноватым.
Метод измывательства был простым и коварным, но в конечном итоге чрезвычайно действенным. На протяжении двух или около того часов каждые три минуты я на него орал. Это был резкий пронзительный крик, эдакий ослиный рев, какой иногда издает ускользающий из воздушного шара гелий. Мама куда-то ушла, но отец был дома, работал у себя в кабинете над проектом очередного шале. Нам под страхом смерти велено было ему не мешать, и я знал, что Люк не может призвать его на помощь, только потому что я визжу ему в ухо как неполовозрелый осел. Итак, я ходил за ним по дому и ийаакал.
Ий-аа. Ий-аа.
Сначала, когда мы вместе смотрели телевизор (шел какой-то детективный сериал или «Шоу Розовой Пантеры»), ему это как будто не мешало. Он только раздраженно поглядывал на меня из своего угла дивана и вздыхал над моей очевидной глупостью. Некоторое время спустя я его заинтриговал. Он стал спрашивать:
– Зачем ты это делаешь?
А я в ответ:
– Что делаю?
И снова отворачивался к телевизору.
Потом он пытался не обращать на меня внимания: сидел, устремив глаза в экран, и едва морщился на каждое новое ржание. Но вскоре его терпение истощилось – как я и рассчитывал.
– Ий-аа…
– Заткнись, Марк.
– Ий-аа…
– Марк!
– Что?
– Заткнись.
– Ий-аа…
– Заткнись, заткнись, заткнись!
И так далее все долгие, серые послеобеденные часы, пока дневной свет не сменился сумерками. Звук сводил его с ума, под конец он даже попытался меня ударить, а я, будучи больше и сильнее, отказывал ему в этом ничтожном удовольствии. Он гонял меня по дому, испуская пронзительный визг, точь-в-точь придушенный козел, пытаясь меня пнуть или достать кулаком. Наконец из своего кабинета с ревом вылетел отец. Остановившись у подножия лестницы, он уставился на нас, широко расставив на паркете огромные босые ноги.
– Что тут, черт побери, за шум?
– Это все Марк. Он… – Люк посмотрел на меня, стараясь определить, что же я делаю. – Он меня дразнит. – И сам понял, насколько жалко это звучит. Я же состроил недоуменную мину, мол, «я не меньше тебя удивлен, папа».
Наш отец покачал головой.