Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Твердо убежденный, что то, что мы избираем, нам по плечу, я уговариваю его вернуться к стихотворству, проявить упрямство, не позволять никому отбивать у себя охоту. Магистратура, так или иначе, позади; жизнь у него такая, какой он для себя хочет; он сдал все экзамены, какие надо было сдать. Я проявляю невыносимую самоуверенность человека, добившегося маленького успеха.
Но он не желает разговаривать о своих стихах. Он сворачивает на избитую тему, увлекательную для непишущих людей: почему писатель пишет? Повышение самооценки – само собой. Что еще? Психологический дисбаланс? Невроз? Травма? А если травма, то где граница, после которой она перестает играть стимулирующую роль и становится разрушительной? Давление со стороны академической среды, требующей публикаций, – много ли оно значит? Немного, соглашаемся мы. А тяга к преобразованию общества, к социальной справедливости?
Кто такой писатель? Репортер, пророк, сумасшедший, артист развлекательного жанра, проповедник, судья – кто? Чей он рупор? А если свой – да, свой собственный, ясное дело, – то насколько это оправданно? Если прав Анатоль Франс, полагавший, что лишь Время творит шедевры, то великая литература – только “пробы и ошибки”, проверяемые временем, а раз так, самое главное – быть свободным, исходить из своего дара, а не из внешних факторов. Дар сам себе служит оправданием, и нет способа, помимо обращения к потомству, точно определить, ценно ли чье-то творчество или это всего-навсего эфемерное выражение некой прихоти или тенденции, артикуляция стереотипа.
Но на самом-то деле, говорит он, определить можно, разве не так? Он всерьез повторяет мне старую банальность: мол, не бывает “неплохих” стихотворений, как не бывает полусвежих яиц, – и спрашивает, может ли быть довольна собой курица, несущая полусвежие яйца.
Я не могу не сказать ему, что он упустил из виду один важный стимул и что внешние факторы еще как важны. Библиотеки полны подлинных шедевров, созданных для денег. Граб-стрит[25] – такой же важный источник хорошего, как Парнас. Ибо если писателю по-настоящему туго, если он в пиковом положении (в положении, подразумеваю я, вроде моего недавнего), то для него сомневаться в себе – непозволительная роскошь и он не может допустить, чтобы его работе препятствовали чужие мнения, даже отцовское.
– Или мнение жены?
Я опять изумлен.
– Не говорите мне, что Чарити против поэзии.
Помахивая палкой, он идет с задумчиво опущенной головой.
– Она хочет, чтобы я получил постоянную должность.
– Стихи этому поспособствуют. В конце концов, у нас ведь кафедра английского.
Сид слегка зажимает нос двумя пальцами, большим и указательным, словно защищаясь от дурного запаха.
– Чарити страшно практичная, намного практичней меня. В прошлом году провела исследование по всем профессорам и старшим доцентам: что они сделали, чтобы получить пожизненную должность. Результаты ожидаемые. Самое лучшее – научная монография. Написал “Дорогу в Занаду”[26] – и должность твоя. На втором месте статьи, но их нужно очень много. Она ставит мне в пример Десерра: он берет одно понятие, скажем, “способность к совершенствованию”, и укладывает на это ложе мыслителей и писателей одного за другим. Джефферсон о способности к совершенствованию. Френо о способности к совершенствованию. Эмерсон о ней же. Уитмен. Открываешь предметный указатель к собранию сочинений – и шуруй.
– Не говорите мне, что эта галиматья нравится Чарити больше, чем поэзия.
– Нет. Просто она думает, что мне надо на какое-то время ею заняться. Говорит, это как политика. Вначале тебе надо избраться, делаешь для этого то, что необходимо; потом уже можешь отстаивать свои принципы. В университетском мире проще, чем в политике, потому что если ты, к примеру, конгрессмен, то у тебя каждые два года перевыборы, но если ты преподаватель, тебе надо только получить должность старшего доцента, и ты так же несменяем, как член Верховного суда. Тебя, может быть, никогда не повысят до профессора, но уволить не имеют права.
– Почему это так важно – полностью себя обезопасить?
Судя по всему, ему послышалось в моем тоне нечто презрительное: он бросает на меня острый взгляд, открывает было рот, но осекается, передумывает и говорит явно не то, что намеревался.
– У Чарити вся родня – профессура. Ей нравится принадлежать к университетскому сообществу. Она хочет, чтобы мы получили место и остались тут надолго.
– Вот оно что, – говорю я. – Понятно. И все же, будь я в вашем положении, я скорее бы, наверно, постарался извлечь максимум из той независимости, какую уже имею, чем лез из кожи вон, чтобы попасть в круг, который мне не очень-то по душе.
– Но вы не в моем положении, – говорит Сид. Звучит чуточку холодно, и я молчу. Но через несколько секунд он, скосив на меня взгляд, добавляет: – Спросите у Чарити, какова судьба поэта на этой английской кафедре. Он тут всего один – Уильям Эллери, и он пария.
– У него пожизненная должность.
– Не потому, что он поэт, а из-за его работ по англосаксонской литературе.
– Мне не хочется думать, что вам, прежде чем вы снова начнете писать стихи, придется шесть или семь лет сочинять статьи о способности к совершенствованию у Флойда Делла[27].
– Пожалуй, что придется.
– Что ж, удачи вам, – говорю я. – Не сомневайтесь, что я буду вашим читателем, когда постоянная должность принесет вам независимость.
Он, смеясь, качает головой. Впереди Чарити и Салли уже пролезли сквозь ограду и начали подниматься на холм, увенчанный желтыми древесными кронами. Мы молча идем следом, приберегая дыхание для подъема.
Когда подходим к женам, они расчищают место от веток и ореховых скорлупок. Расстилаем одеяло. Чарити открывает корзину и выкладывает жареную курицу в вощеной бумаге, деревянную миску с готовым салатом, французские булочки, уже намазанные маслом, банку консервированных артишоков, черешки сельдерея, фрукты, печенье, салфетки, картонные тарелки. И наши яблоки, чтобы мы чувствовали себя внесшими вклад. Мы с Сидом лежим на траве и колем орехи камнями. Вид отсюда широкий, бронзовый и будто стилизованный под примитивистские пейзажи Гранта Вуда. Пахнет прелой травой, прелыми листьями, простором, холмами.
Чарити поднимает взгляд, яркий, как вспышка гелиографа.
– Ну, мы готовы. Сид?
Он проворно встает. Его рука опускается в корзину и вынимает оттуда влажный мешок. В мешке – мокрое полотенце с кусочками льда и большая бутыль шампанского (я первый раз вижу бутыль в две кварты, но, начитанный человек, понимаю, что это такое). Внезапно он приходит в праздничное возбуждение, к нему возвращается громогласная жизнерадостность вчерашнего вечера. Мне даже делается чуточку не по себе от его состояния.