Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, — покачал головой Лёлик, — ушел так ушел.
— Я боялся, что ты не захочешь, — вздохнул Сэм, — они даже приказ сделали — смотри.
И он вытащил из сумки приказ с подписями и печатями.
Но Лёлик все равно качал головой — «нет».
— Нет. Меня выкинули, как сломанную куклу.
— Ну Лёлик! — уже совсем безнадежно проговорил Сэм. — Они все, все до последнего актера просили передать, что просят тебя вернуться. И даже Филипп.
— Не надо было выкидывать, — сурово поджал губы Лёлик, — тогда бы и просить не пришлось.
И вдруг меня прорвало.
Я заговорил — и не мог остановиться.
Про то, как мы сидели с Сашком в кукольной комнате над чертежами, как боялись ломать кукол — и как боялись не ломать.
Как просили у них прощения.
Как стояли на пороге кукольной комнаты, когда вокруг защелкало раскалывающимся орехом.
Как театр потом танцевал джаз — и даже про летчика на «Бауманской», которого я погладил по коленке, на счастье.
Я выговорил все-все — и замолчал.
И тогда Лёлик встал и пошел в прихожую — надевать пальто.
Вечер был похож на день рождения.
Или на Новый год. Или на день рождения и Новый год сразу.
Внутри меня было столько радости, что я боялся взлететь к потолку, как воздушный шар.
Лёлик с Филиппом походили на хирургов: они сосредоточенно склеивали, резали и подтягивали, они вскрывали кукольные головы и чудесным образом снова превращали куски в единое целое, они меняли пружины и заново крепили на гапитах крючки для глаз и рта. А мы с Сашком верными ассистентами стояли рядом — и размешивали клей, и подавали нужные детали.
Сэм сбегал в магазин — «одна нога тут, другая там, надо же снова открыть Конфетный балаганчик!» — и в мастерских снова запахло шоколадом, хрусткими вафлями, орехами и ягодной карамелью вперемешку с древесной стружкой и крахмалом.
Актеры вбегали в мастерскую, хватали готовых кукол и словно в бесконечном прыжке улетали на сцену. А Мама Карло счастливо улыбалась.
Гремела музыка, поднимая тебя до облаков, мерцала искусственными свечами на сцене тряпичная елка, пахло клеем и лаком, конфетами и праздником, Щелкунчик-Сэм превращался в человека, а куклы играли так, словно они и вправду — живые.
И никто из зрителей даже не догадался, что еще днем все они безжизненно висели с закрытыми глазами и мертвыми руками.
И никто из зрителей, наверное, не понял, отчего на поклоне, когда все актеры стояли — уставшие больше обычного и счастливые — Сэм вдруг вытащил на сцену горбоносого старичка в очках и вязаном жилете, который смущенно улыбался и прятал руки за спину, будто ребенок. И отчего все-все актеры окружили его и аплодируют без остановки, так что звук аплодисментов разрастается, взрывается где-то под потолком и падает в зал невидимым конфетти.
Но на всякий случай зрители встали и хлопали-хлопали Лёлику — пока на сцене не погас свет и не закрылся тяжелый бархатный занавес.
Иногда самое замечательное — когда спектакль уже закончился и сцена только моя и Сашка. К примеру, если это «Карурман — черный лес». Завтра его снова будут репетировать — нужно же вводить другого актера на роль Сэма.
В маске лесного демона Шурале я Сэма никогда не узнаю и каждый раз пугаюсь: бородавчатого подбородка, серых морщинистых щек и страшного рога во лбу.
— Вводы, вечные вводы, — ворчит Тимохин и кивает на Сэма, — а все из-за тебя, каждый день одна и та же волынка. Мне, может, уже текст роли снится по ночам!
— Да ладно тебе, Серёж, — улыбается Сэм. И Тимохин — нехотя — улыбается в ответ, потому что иначе с Сэмом и не получается.
После спектакля в гримерках кипят чайники, все сходятся из своих гримерок в одну, мама и Сэм достают из ящиков стола пачки чая и чашки — у каждого своя. У кого какая: у Сэма красная в горошек, у Попа Гапона — темно-синяя и такая грязная, что даже на темно-синем виден неотмытый коричневый ободок от кофе. У мамы с папой одинаковые — белые в малахитовую клетку, только у папиной чашки ручка отбитая. Актеры переодеваются, долго снимают перед зеркалом грим, приподняв подбородки, направив лучи круглых лампочек в прищуренные глаза, отчего ресницы кажутся длиннее, и долго пьют чай. Кто-то с тортом, а Сэм наверняка принес из театрального буфета творожные кольца.
Когда надкусываешь воздушную стенку пирожного, кажется, что там только пустота с легким ореховым привкусом, а потом оказывается, что сразу же — чуть сладкий и прохладный, с кислинкой, творожный крем.
Однажды я сбегал в буфет в антракте и, хотя буфетчица Нина Ивановна хотела пустить меня без очереди, честно стоял все пятнадцать минут, пока не прозвучал первый звонок — такая большая была очередь — а потом осторожно, чтоб не уронить, нес по коридорчику под сценой тарелку с горой пирожных. Я поставил ее на столик Сэма, и когда он после спектакля бегал по всему театру, искал того, кто ему подарил творожные кольца, я сидел тихо и не сознавался.
И ни за что, наверное, не сознался бы.
Театр окончательно стал нашим, привычным театром. Лёлик снова царил в мастерских, даже Филипп казался тут как-то кстати. Только в гримерке Сэма что-то изменилось — я не понимал что, но чувствовал, что изменилось. Лишь когда Сашок сказала «учебник голландского», я понял.
На столах все так же лежали тоненькие тетрадочки, которые называются партитура помощей — в них записаны все-все реплики, после которых нужно подержать кукольную руку или подать актеру бутафорскую шпагу. Стояли черные и белые коробки с гримом, пахнущим, словно острый сыр. Только сэмова учебника голландского больше не было на столе. Он всегда лежал под самым зеркалом, и уголки его уже разлохматились, будто непричесанная шевелюра — и когда у Сэма было время, он сидел над раскрытым учебником, обхватив голову руками, закрыв пальцами уши, и чуть заметно шевелил губами. И если присмотреться, видно, как дрожит его горло, и понятно, что он проговаривает внутри себя голландские слова.
Теперь никакого учебника на столе не было — Сэм унес его домой.
* * *
Так вот, после «Карурмана» все уходят в гримерки, а таинственный черный лес на сцене остается неразобранным до завтра. И нам с Сашком можно залезать в огромные поролоновые пни, оплетенные корявыми корнями, и смотреть оттуда, изнутри, на сцену сквозь окошечко в поролоне, забранное сеточкой, чтобы дышать, — и воображать себя актерами. Или карабкаться, как по канату, по огромной поролоновой лиане, или со всего разбегу бросаться на поролоновый задник, увитый сплетенными ветвями.
«Карурман» весь мягкий, весь черно-коричнево-болотный.
— Тричтыри, завалились! — командует Сашок, и мы заваливаемся спиной в уютное поролоновое гнездо, со всех сторон укрытое свисающими с колосников мягкими лианами. И можно снова почувствовать себя маленьким. Когда просто живешь, не раздумывая — такой ты или не такой.