Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да спасение-то в чем? — нетерпеливо отозвался Иаков.
И Иешуа, разгораясь все более и более, заговорил о том, что надо все личное оставить, соединиться всем согласным вместе, так, чтобы никто ничего не называл своим, и примером этой ясной, свободной, братской жизни и словом смелым заражать всех, звать всех на эти пажити Божьи, в это царство Божьих бедняков. Это и для него было еще подобно смутной утренней грезе, но в самых словах его, идущих из переполненного сердца, была необычайная сила убедительности. Друзья горячо поддерживали его, но от чуткого сердца его не ускользало, что много земной мути примешивают они к его правде: и зависть к богатым, и злоба на них, и жажда мстить, и это резкое осуждение. И он омрачался, и, потухая, говорил:
— Что же смотреть на сучок в глазе брата твоего? Сперва из своего глаза бревно вынуть надо…
— Известное дело… — охотно соглашался Симон Кифа. — И среди бедняков есть тоже такие, что пронеси только Господи!..
Все невольно рассмеялись. Иоханан и Иаков засыпали Иешуа нетерпеливыми вопросами и сердились, что он не говорит им сразу все до последней йоты. Простоватый, но тупой Андрей все поводил с усилием кустистыми бровями своими и все никак не мог уяснить себе сущности намерений Иешуа. Ему все казалось, что дело идет о каком-то заговоре, о подготовке какого-то ему совсем еще неясного восстания. И в глубине души его возилась темная мысль: ежели пристать первым, то тем больше, в случае успеха, будет награда… Но раздать имущество… Тут Иешуа, конечно, берет через край. Можно будет, в случае чего, все свое брату передать: он тоже не очень богат…
Иешуа чувствовал, что его мысли, высказанные, точно тускнеют, точно вянут и будто чужими становятся, но в то же время внутри, в душе, для себя уясняются, связываются в одно, укрепляются. Все были захвачены настолько, что не заметили, как пообедали, как снова проговорили до вечера… И, чтобы не отставать от Иешуа, все тут же решили идти с ним в Иерусалим, на праздник Кущей…
— Надо хоть что-нибудь делать… — сказал Симон и прибавил старинное присловье, которое пускали в ход иудеи тогда, когда дело было не совсем еще ясно: — А там придет пророк, который и укажет, что надо…
— Ну, рабби, воистину, ты целитель… — с трудом поднимаясь, проговорила старуха, теща Симона. — Заслушалась тебя и лихорадку свою совсем забыла…
И Иешуа, взволнованный долгой беседой, сиял на нее своими застенчивыми глазами и снова, и снова чувствовал, как душа его точно обнимает не только добрую старуху эту, но и всех этих простых тружеников, и все это нежащееся в закатных лучах селение, и розовых чаек, и эти фиолетовые заозерные дали, и всю землю, и все небо…
— Рабби!.. Милый!.. Насилу-то вырвался, чтобы повидать тебя!
И мытарь Левий, длинноносый, ушастый, с широкой улыбкой большого и сочного рта, вытирая пот, так и бросился к Иешуа.
— Насилу вырвался… — повторил он.
Служба мытаря — по взиманию всякого рода косвенных налогов — была среди иудеев в величайшем презрении. Мытаря отлучали от синагоги, он становился вне закона и не мог даже на случай смерти распорядиться своим имуществом. Деньги, которые они собирали, считались законниками проклятыми, и они запрещали верующим даже размен у мытарей, дабы не оскверниться. Тем дороже была для Левия дружба Иешуа и его близких. Левий был большой добряк и носил среди бедных кличку Маттайи или Матфея, что значит «дар Божий»…
Иешуа присел со своим другом побеседовать, но взволнованные капернаумцы уже торопили его: им казалось, что надо что-то начинать немедленно…
— Если идти, так надо поторапливаться… — сказал Симон.
— Да, да… — отвечал Иешуа. — Ты, Левий, можешь проводить нас хоть до Магдалы… Там побеседуем с моими родичами, переночуем у них, а завтра, на зорьке, можно и дальше…
Гуськом, черные тени, они шли в темноте под звездами узкой, каменистой тропинкой. Слева сонно плескало озеро, от которого приятно тянуло влагой. Справа, на взлобке, засветились огоньки Вифсаиды, но они миновали ее, не останавливаясь: Магдала была рядом. Утомленные долгой беседой, все молчали, только Иоханан один задумчиво напевал вполголоса любовную песенку с красивым припевом:
Хижина дяди Иешуа, Клеопы, стояла почти с самого края селения. Хозяева еще не спали. Самого Клеопы дома не было: он уехал на Базан купить себе пару молодых волов. Он занимался земледелием, снимая землю у одного богатого фарисея. Землевладельцы сдавали таким «арисам» землю за половину или даже за две трети урожая, и потому арисы из долгов никогда не выходили. А уйдет управитель землевладельца, приходят римские мытари требовать подать, не успел расплатиться с ними, сборщики от храма являются: давай десятую часть всего, что есть в закромах, в подвале, в стаде — только успевай поворачиваться! Своих сыновей Клеопа пустил по ремеслу, но и ремесленники в те времена получали плату нищенскую и терпели большие убытки от запрещения работать на язычников. И потому семье жилось нелегко…
Встретила гостей Мириам, маленькая худенькая женщина с совсем увядшим лицом и с огромными, сияющими и чуть печальными глазами красоты необычайной. Она души не чаяла в своем племяннике и места просто не могла выбрать, где бы усадить дорогих гостей, как бы их получше угостить…
Сыновей у нее было трое. Все они были немного моложе Иешуа. И трудно было придумать братьев, которые были бы менее похожи один на другого: старший, Иаков, был высок, худощав, широкоплеч, с лицом точно невыспавшимся и угрюмым; второй, Рувим, был маленький, рыжий, в пестрых веснушках, а третий, Вениамин, был горбун, на бледном лице которого горели глаза еще более прекрасные, чем у его матери. Двое старших были горячими бунтарями, но ни в чем не могли согласиться между собою и вечно ожесточенно спорили и ссорились, что не мешало, однако, всей семье жить душа в душу той солнечной галилейской жизнью, которую нельзя лучше назвать, как веселая бедность…
С востока, через озеро, тянуло ночным ветерком, да и нескромных ушей немного опасались, и потому все сидели в закопченной хижине, вокруг тихо тлеющего червонным золотом очага. И сразу закипел разговор. Иешуа, немножко напуганный этой бурной стремительностью, с немым удивлением следил за происходящим: только несколько часов назад высказанные им мысли, мысли и ему самому еще не совсем ясные, на его глазах росли, изменялись и действовали вполне самостоятельно, не только находясь уже совсем вне его воли, но точно стремясь даже подчинить его себе, увлекая его за собой туда, куда он идти никогда и не думал. Так, высказанная им только предположительно мысль о том, что проповедники благой вести, объединившись, должны прежде всего освободить себя от всякого имущества, все сложить в общую казну или просто раздать нищим, — надо же было с чего-нибудь как-нибудь начинать! — его собеседники уже считали чем-то вроде краеугольного камня, непременным обязательством, нерушимой заповедью. И по мере того как они, его близкие, воспламеняя один другого, закрепляли ее все больше и больше, ему самому она становилась все более и более чуждой: ему начинало казаться, что этот первый шаг освобождения себя от земных пут должен быть доброволен и что только полная свобода сделать это или не сделать и придаст ему цену…