Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А между тем Пржевальскому нельзя было пожаловаться на несправедливость цивилизованного общества. Заслуги его были оценены быстро и по достоинству. С первой же экспедиции он был признан главой русских путешественников. Правительство, ученые, общественность с замечательным единодушием старались выразить ему свое восхищение. Отношение западных ученых было не менее лестно – книги его переводились на иностранные языки и вызывали восторженные отзывы; немцы сравнивали его с Гумбольдтом; англичане устами Гукера отвели ему место выше Стэнли и Ливингстона; ученые учреждения осыпали его наградами. Таким образом, он на собственном примере мог бы убедиться, что «человеку с душою и сердцем» в нашем обществе можно жить и работать.
Но скучно орлу и в золотой клетке. В рамках цивилизованного общества он чувствовал себя как рыба на берегу; мудрено ли, что оно казалось ему отвратительным? И в этом отношении он напоминает «странника» с его проклятиями «суетному житию» и «прелестному злому миру».
* * *
Питая отвращение к оседлой жизни вообще, Пржевальский в особенности ненавидел ее высшее проявление – город. Еще в детские годы, живя в Смоленске, он всячески старался удрать за город и побродить по лесам и полям. Впоследствии, в промежутках между путешествиями, ему приходилось подолгу живать в Петербурге. Тут он чувствовал себя несчастным человеком во всех отношениях. Его железный организм, шутя переносивший самые каторжные условия страннической жизни, ослабевал в городской духоте и тесноте: тут привязывались к нему головные боли, кашель, приливы крови, обмороки. Суматоха и вечное мельканье, необходимость стесняться и подтягиваться раздражали и угнетали его. «Общая характеристика петербургской жизни, – говорил он, – на грош дела, на рубль суматохи».
«Ну уж спасибо за такую жизнь; не променяю я ни на что в мире свою золотую волю. Черт их дери – все эти богатства, они принесут мне не счастье, а тяжелую неволю. Не утерплю сидеть в Питере. Вольную птицу в клетке не удержишь».
«Ты не можешь вообразить, до чего отвратительно мне жить теперь в этой проклятой тюрьме (Петербурге), и, как назло, погода стоит отличная. Как вы, черти, я думаю, вкусно теперь стреляете вальдшнепов: никто не мешает» (Пыльцову 20 мая 1875 года).
Принужденный волей-неволей проживать по нескольку лет в России, он, как мы уже видели, старался устроить себе жилье, хоть сколько-нибудь напоминающее азиатские дебри. Слобода нравилась ему в особенности тем, что находится в 80 верстах от железной дороги, окружена борами и болотами, а в распутицу по целым месяцам отрезана от мира, так что приходилось сидеть без газет, без писем, даже без провизии. «Если к Слободе проведут железную дорогу, – говорил он, – непременно продам ее и не куплю другого имения в Европейской России, а поселюсь в Азии».
Но и в этом медвежьем углу он не мог усидеть долго, тем более, что окружающая жизнь так же мало нравилась ему, как и петербургская. Вообще, нападая на цивилизацию, он отнюдь не питал пристрастия к дикарям или простонародью. Вот, например, его общий отзыв об Азии: «Для успеха далекого и рискованного путешествия в Азию необходимы три проводника: деньги, винтовка и нагайка. Деньги, потому что местный люд настолько корыстолюбив, что не задумается продать отца родного; винтовка – как лучшая гарантия личной безопасности, тем более при крайней трусости туземцев, многие сотни которых разбегутся от десятка хорошо вооруженных европейцев; наконец нагайка также необходима, потому что местное население, веками воспитанное в диком рабстве, признает и ценит лишь грубую, осязательную силу».
Наилучшие отзывы с его стороны заслужили монголы, имеющие, впрочем, свои недостатки: «ограниченные умственные способности, ленивый и апатичный склад характера, трусость и ханжество». «Притом и у них, как при сложном строе цивилизованного быта, в практической жизни обыкновенно выигрывает нравственно худший человек. Там, как и у нас, прогрессируют порок и проходимство в ущерб добрых сердечных нравственных качеств».
В сущности он понимал превосходство европейца над дикарем и сам не раз восхвалял «могучую нравственную силу европейца сравнительно с растленной природою азиата». Но это в Азии, а попадая в Европу и задыхаясь в условиях цивилизованной жизни, он начинает клясть позолоченную неволю и превозносить несуществующие добродетели первобытного человека.
Отзывы его о крестьянах не менее резки: «В нашей здешней жизни (в Слободе) мало утешительного. Простой народ развращен вконец; пьянство и мошенничество – нормальное состояние нравственности; честность и трезвость – редкие исключения».
«Крестьяне, как и везде, пьяницы и лентяи: с каждым днем все хуже и хуже. К чему только это приведет?»
Вообще, если принимать за чистую монету его отзывы о людях, то можно бы счесть его за отчаянного мизантропа. Всех-то он разносил! Общество офицеров и юнкеров, окружавшее его в молодости, – картежники и пьяницы, Амур – «помойная яма», китайцы в Пекине – мошенники, а европейцы – «отъявленные негодяи», вся Азия – «гниль», наше время – «огульно развратное», цивилизованное общество – мерзость, да и мужик – «развращен вконец», словом: «весь город мошенник, один прокурор порядочный человек, да и тот, если сказать правду, свинья!..»
Пуще всего не любил он женщин, называл их фантазерками и судашницами, которые только и занимаются сплетнями; и положительно бегал от них. Живя в Николаевске-на-Амуре, он получил приглашение давать уроки приемной дочери одного из своих сослуживцев, но отказался и удовольствовался тем, что подарил ей свой курс географии с грубой надписью: «долби, пока не выдолбишь». «Моя профессия не позволяет мне жениться. Я уйду в экспедицию, а жена будет плакать; брать же с собою бабье я не могу. Когда кончу последнюю экспедицию, буду жить в деревне, охотиться, ловить рыбу и разрабатывать мои коллекции. Со мною будут жить мои старые солдаты, которые мне преданы не менее, чем была бы предана законная жена».
* * *
Разумеется, нельзя придавать серьезного значения этим пессимистическим взглядам. Они являлись результатом его сангвинического, пылкого характера: замечая дурные стороны той или иной среды, он, не долго думая, разносил ее вдребезги. Размышлять же и разбираться в сложных явлениях жизни, взвешивать pro и contra, отвевать зерно от мякины – не считал нужным, частью вследствие самоуверенности, свойственной сильным людям, частью по непривычке к чисто логическому, отвлеченному мышлению, а главное потому, что и не нужно было ему разбираться в той жизни, от которой он бежал. Бродяге всегда противен оседлый быт. Пустыня, безграничный простор, охота, жизнь, полная приключений и опасностей – вот стихия, в которой Пржевальскому дышалось легко и привольно; попадая в другую обстановку, он задыхался и не спрашивал себя, она ли, эта обстановка, так дурна, как ему кажется, или он сам не подходит к ней.