Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По возвращении из четвертого путешествия Пржевальский жил большей частью в Слободе, составляя описание экспедиции. По временам приходилось ему навещать Петербург, после чего он отводил душу охотой.
«Среди лесов и дебрей смоленских, – писал он вскоре по возвращении, – я жил все это время жизнью экспедиционной, редко когда даже ночевал дома – все в лесу, на охоте за глухарями, рябчиками и проч.».
Между тем организм его расстраивался. Неумеренность в еде вызвала ожирение, которое, в свою очередь, дурно отражалось на здоровье. Пришлось обратиться к врачебной помощи. Врач посадил его на диету. Первое время он добросовестно исполнял медицинские предписания, потом все пошло по-старому.
Поездки в Петербург, по обыкновению, сопровождались овациями и торжествами. Так, 29 декабря 1886 года Академия Наук в торжественном заседании поднесла Пржевальскому медаль с его изображением и надписью: с одной стороны – «Николаю Михайловичу Пржевальскому Академия Наук», с другой – «Первому исследователю природы Центральной Азии». Пржевальский никогда не гонялся за шумными овациями и даже недолюбливал их, но это заседание, речь академика Веселовского, восторженное отношение публики – произвели на него глубокое впечатление.
Вскоре после этого была устроена выставка его коллекций, которые сами по себе представляли целый музей.
Между тем обработка четвертого путешествия продвигалась своим чередом, и Пржевальский подумывал о пятом.
На этот раз он намеревался отправиться в Тибет через Восточный Туркестан – кратчайшим, но и самым опасным, ввиду возможных столкновений с китайцами, путем.
Эта экспедиция возбуждала опасения не только в китайском правительстве, которое с большой неохотой и после долгих проволочек выдало Пржевальскому паспорт, но и в английских газетах. В то время Англия была не в ладах с Тибетом, и в экспедиции Пржевальского подозревали тайную политическую миссию со стороны русского правительства.
Как бы то ни было, все затруднения, наконец, уладились, и, покончив с описанием четвертого путешествия, Пржевальский мог выступить в путь. На этот раз экспедиция была снаряжена в более грандиозных размерах, чем прежние. В состав ее входило 25 человек; государственное казначейство выдало на расходы 80 тысяч рублей.
Но сам начальник экспедиции был уже не тот, что прежде. Злые предчувствия мучили его; он не чувствовал в себе бодрости и увлечения прежних лет. Перед самым отъездом заболела его няня, старуха Макарьевна – заболела опасно, без надежды на выздоровление; это крайне огорчало и беспокоило его, тем более, что оставаться в Слободе и дожидаться исхода болезни было невозможно.
Уезжая, он был очень грустен; прощаясь с Макарьевной, горько плакал; вообще теперь он совсем не походил на прежнего Пржевальского. Казалось, он идет в экспедицию нехотя, против воли, повинуясь непреодолимой силе, тянувшей его в азиатские пустыни. Когда спутники его говорили между собой, что будут делать по возвращении в Слободу, он сердился и останавливал их: «Разве об этом можно говорить, разве вы не знаете, что жизнь каждого из нас не один раз будет висеть на волоске?»
Из Слободы он отправился в Петербург, где пробыл несколько дней. Грустное настроение духа не оставляло его и здесь. «Вот, – говорил он одному из знакомых накануне отъезда, – никогда в жизни не плакал, а сегодня, прощаясь с Костей Воеводским (мальчик, о котором говорилось в предыдущей главе), расплакался, как баба, и не понимаю – отчего».
Покончив все сборы, он выехал из Петербурга 18 августа 1888 года. На вокзале собралось много народа; друзья окружили Пржевальского, публика и репортеры осадили его спутников.
Когда уселись в вагоны, Пржевальский высунулся из окна и крикнул провожавшему его Ф. Д. Плеске: «Если меня не станет, возьмите обработку птиц на себя». Поезд тронулся и скрылся из глаз провожавших, путешественники оглянулись друг на друга, и Роборовский заметил слезы на глазах Пржевальского.
– Что же! Надо успокоиться, – говорил он, точно извиняясь в своей слабости, – едем на волю, на свободу, на труды, но труды приятные и полезные. Если поможет Бог вернуться, то снова увидимся со всеми, если же не вернемся, то все-таки умереть за такое славное дело приятнее, чем дома. Теперь мы вооружены прекрасно, и жизнь наша дешево не достанется».
Но сколько ни старался он ободрить себя, мрачные мысли преследовали его неотвязно.
Без сомнения, причиной этого упадка духа было физическое расстройство, которого он сам не замечал. Болезнь уже свила гнездо в его богатырском организме, но еще не могла свалить его с ног и только отражалась на душевном настроении.
В Москве получил он известие о смерти Макарьевны, что, конечно, не могло подействовать ободряющим образом. «Роковая весть о смерти Макарьевны, – писал он, – застала меня уже достаточно подготовленным к такому событию. Но все-таки тяжело, очень тяжело. Ведь я любил Макарьевну, как мать родную… Тем дороже была для меня старуха, что и она любила меня искренне, чего почти не найти в нынешнее огульноразвратное время. «Прощай, прощай, дорогая! – так скажите от меня на ее могиле».
24 августа он выехал из Москвы в Нижний, откуда на пароходе – по Волге и Каспийскому морю, и по Закаспийской железной дороге – в Самарканд. Проведя здесь несколько дней, он двинулся дальше в Ташкент, а оттуда – в Пишпек, где остановился на довольно продолжительное время, чтобы окончательно снарядить экспедицию. Съездив в Верный для закупки китайского серебра и различных припасов, а также для того, чтобы выбрать солдат и казаков в состав экспедиции, он вернулся в Пишпек, и заметив в окрестностях города множество фазанов, отправился 4 октября на охоту. Охота оказалась очень удачной, но очень печальной по своим последствиям. Проходив целый день, он сильно вспотел и простудился. С этого дня болезнь, таившаяся в его организме, начала одолевать. Оставаясь в Пишпеке еще несколько дней, он постоянно жаловался на жару, хотя окружающие находили температуру сносной.
Тем не менее он продолжал ходить на охоту, выбирать верблюдов, укладывать вещи и 8 октября отправился в Караколь, откуда должно было начаться путешествие. Когда на другой день после его приезда спутники Козлов и Роборовский явились к нему рано утром и выразили удивление, что он уже готов и успел побриться, он отвечал с каким-то странным выражением: «Да, братцы! Я видел себя сегодня в зеркале таким скверным, старым, страшным, что просто испугался и скорее побрился».
– Завидую тебе, – прибавил он, обращаясь к Роборовскому. – Какой ты здоровый!
Странным показалось это замечание его спутникам, но вскоре они заметили, что Пржевальскому что-то не по себе. Ни одна квартира не нравилась ему: то было сыро и темно, то давили стены и потолок; наконец он переселился за город и устроился в юрте, по-походному.
16 октября он почувствовал себя так худо, что согласился послать за врачом. Тот приехал. Больной жаловался на боль под ложечкой, тошноту, рвоту, отсутствие аппетита, боли в ногах и затылке, тяжесть в голове. Врач осмотрел его, выстукал, выслушал, прописал лекарство… Болезнь продолжала развиваться своим чередом, и 19 октября он уже сознавал, что карьера его кончена. Он отдал последние распоряжения, просил не успокаивать его ложными надеждами, и замечая слезы на глазах окружающих, называл их бабами.