Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Спасая сии?.. — она обернулась к барону, чтоб просветил ее. Тот смотрел куда-то вдаль, теребя подбородок.
— Сии феномены, да, — сказал Кеплер. — Но это все уловки датчанина, чтоб и схоластам угодить, и с Коперником не вовсе разделаться — он сам не хуже меня это знает, и чтоб мне провалиться, если я стану извиняться за то, что сказал истинную правду! — Он вскочил, вдруг захлебнувшись яростью. — Все это, все это, вы уж меня простите, очень просто: он мне завидует, завидует моим дарованиям в науке нашей — да, да, — бешено поведя глазом на Барбару, которая не произнесла ни звука, — да, он мне завидует. К тому ж он старится, ему за пятьдесят… — левая бровь баронессы взлетела испуганной дугой, — и, радея о своей грядущей славе, он хочет, чтоб я скрепил его нелепую теорию, он хочет меня принудить, чтоб я на ней построил свою работу. Однако… — Но вдруг он запнулся, смолк, прислушался. Откуда-то шла музыка, притихшая и странно повеселевшая от удаленности. Очень медленно, он двинулся к окну, будто выслеживал бесценную добычу. Ливень прошел, сад через край налился светом. Сжав руки за спиной, качаясь с пятки на носок, он смотрел на тополя, на ослепший пруд, на взмокшие цветы, осколки луга, пытавшиеся вновь собраться воедино между балясинами балкона. Как невинна, как неосмысленно мила поверхность мира! Тайна простых вещей — куда, куда от нее деться! Ликующая ласточка нырнула в вихрь лавандового духа. Видно, снова быть дождю. Трам-там. Он улыбался, он слушал: чем не музыка сфер? Потом он обернулся и удивился тому, что остальные, все в тех же позах, учтиво его ждут. У Барбары вырвался тихий стон. Уж она-то знала, ах, как она знала эту пустую, любезно осклабленную маску, из которой горели глаза сосредоточенного безумца. Она поспешила объяснить барону и этой важной его жене, что главная наша забота, видите ли… и Кеплер вздохнул, мечтая, только бы она умолкла, не болтала, как полоумная, тряся своим крошечным ротиком. Потирая руки, он подходил к ним от окна, сплошная деловитость.
— Да, я, — с наслаждением заглушая лепет Барбары, который, пусть и стихнув, шел, как пузыри из рыбьего испуганного рта, — да, я напишу письмо, я попрошу прощенья, помирюсь, — и сиял, и переводил взгляд с одного лица на другое, будто аплодисментов ждал. Опять звучала музыка, теперь уж близко: в нижнем этаже замка играли духовые. — Он позовет меня обратно, конечно, позовет. Он все поймет, — (да черт ли в них, всех этих склоках?). — И мы начнем сначала! Сударыня, могу ли попросить у вас перо?
К ночи он вернулся в Бенатек. Принес свои извинения, поклялся блюсти все тайны, и Тихо закатил пир, и была музыка, вино лилось рекой, откормленный телец шипел на вертеле. Шум в зале был ровным ревом, изредка прерываемым то малиновым звоном оброненной тарелки, то взвизгом притиснутой служанки. Весенняя буря весь день копила силы и вдруг наткнулась в темноте на окна, бросив в дрожь отражения свечей. Браге сиял, кричал, пил, стучал кубком об стол, поблескивая носом, свесив соломенные мокрые усы. Тейнагель, слева от него, по-хозяйски обнимал дочь Тихо — Элизабет, похожую на кролика, белобрысую, обстриженную, с красными ноздрями. Рядом сидела ее мать, фру Кристина, хлопотливая толстуха, которая, единственная в целом свете, еще возмущалась двадцатилетним своим сожительством с датчанином. Тут же сидел и хихикал Тиге, и был главный помощник Тихо Браге — Кристиан Лонгберг, важный, прыщавый юнец, истощенный тайным грехом и честолюбием. Снова Кеплера взяла досада. К чему эта глупая попойка, ему бы сегодня, сейчас, сразу же взяться за драгоценные наблюденья о планетах.
— Вы мне поручили орбиту Марса, нет, дайте я скажу, вы поручили мне эту орбиту, самую неподатливую загадку, и — никаких пособий. Как, я вас спрашиваю, нет, дайте мне сказать, сделайте милость, как буду я решать эту задачу, можете вы это себе представить?
Тихо старательно повел плечом.
— De Tydske Karle, — он оповестил всех сразу за столом, — ere allesammen halv gale.[15]— И Йеппе, карлик, пристроившийся под столом у его ног, зашелся смехом.
— Мой папаша, — вдруг оживилась фру Кристина, — ослеп на оба глаза, а потому, что всю жизнь пил, как свинья. Выпей еще винца, Браге, миленький.
Кристиан Лонгберг схлопнул ладони, как для молитвы.
— И вы рассчитываете решить загадку Марса, так ли, герр Кеплер? — И тонко улыбнулся. Наконец Кеплер сообразил, кого этот хлыщ ему напоминает: Штефана Шпайделя; такой же предатель.
— А вы полагаете, сударь, мне это не по зубам? Не угодно ль побиться об заклад… скажем, на сто флоринов?
— Роскошно, — взвыл Тиге. — Сто флоринов! Ого-го!
— Держись, Лонгберг, — рыкнул Тейнагель. — Лучше назначь ему срок, не то до скончанья века будешь своего выигрыша дожидаться.
— Семь дней! — выпалил Кеплер, с виду — сплошная веселость и отвага, хотя все сжалось у него внутри. Семь дней, Бог ты мой. — Да, дайте мне семь дней, свободных от всех других занятий, и я добьюсь, смогу… только если, — нервно облизнув губы, — только если мне дозволено будет свободно и беспрепятственно пользоваться всеми наблюдениями, всеми решительно.
Браге хмурил лоб, раскусив подвох. Миг упущен, он поздно спохватился, все на него уставились, да он и захмелел. И все-таки он колебался. В этих наблюдениях — его бессмертие. Двадцать лет неусыпных трудов убил он на то, чтоб их собрать. Потомство, возможно, забудет его книги, презрит его систему мира, посмеется над несуразным его житьем, но даже самое бессердечное будущее не может не почтить в нем гения точности. И вот — все передать этому выскочке, молокососу? Он кивнул, потом снова повел плечом, потребовал еще вина — а что ему оставалось? Кеплер пожалел его, на одну минуту.
— Ну что же, сударь, — сказал Лонгберг, разя взглядом, как клинком. — Условия обговорены.
Бродячие циркачи гурьбой ворвались в залу, скача, свистя, хлопая в ладоши. Семь дней! Сотня флоринов! Гоп-ля!
* * *
Семь дней превратились в семь недель, и — лопнула затея. Казалось — все так просто: выбрать три положенья Марса и по ним, с помощью геометрии, вычислить его орбиту. Он рылся в сокровищах Тихо, он упивался, наслаждался, от радости повизгивая, как щенок. Выбрал три наблюдения из тех, какие сделал датчанин на острове Хвеен за десять лет, и взялся за работу. Он не успел опомниться, как уже пятился от тучи сернистого дыма, и кашлял, и горели уши, и клочья загубленных расчетов липли к волосам.
Все в Бенатеке радовались. Замок ухмылялся, наслаждаясь позором противного маленького человечка — а не хвастай! Даже Барбара не могла скрыть удовлетворенья, тихонько размышляя, где ж они возьмут эти сто флоринов, которых домогается Кристиан Лонгберг? И только Браге ничего не говорил. Кеплер увиливал, просил у Лонгберга еще неделю, ссылался на нужду, на свое слабое здоровье, отрицал, что вообще бился об заклад. До глубины души не доходили оскорбленья и насмешки. Он был занят.
Конечно, он сам себя обманывал — ради этого спора, ради того, чтоб провести Браге: Марс не так-то прост. Тысячи лет он таил свою загадку, бросая вызов умам поискушенней, чем у него. Ну что ты будешь делать с планетой, если плоскость орбиты у нее, согласно Копернику, колеблется в пространстве, и величина ее колебаний зависит не от Солнца, но от положения Земли? С планетой, которая, с постоянной скоростью описывая правильный круг, при этом в разное время проходит равные отрезки своего пути? Он-то думал, все эти странности — всего лишь острые углы, их сгладишь — и переходи, пожалуйста, к определению самой орбиты; ан нет, оказывается, он слепец, которому придется восстанавливать нежный, редкостный рисунок по нескольким разбросанным буграм, с обманной готовностью сунувшимся ему под пальцы. И семь недель превратились в семь месяцев.