Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот двор, выложенный кирпичом, преодолеть — что побороть море: Кира продолжает идти... Два конца ее шарфа отнесло ветром за спину и, наверно, взвихрило — да не выросли ли у нее крылья? Если Григор и Фанька так глупы, с какой стати расти крыльям? Однако вон что может сделать с человеком гордыня!.. Нет, она уже не бежит, она летит, и красный кирпич, которым выстлан двор, полыхнул пламенем и размылся на глубине немыслимой...
У Киры своя парта — подле задней стеночки, рядом с окном. Этот толстяк Кирюха лепился, но Кира его прогнала — пышет жаром, будто русская печь, которую накалили, спалив гору сухих будыльев. Нет, нет, хорошо одной: истинно, — хорошо! Хочешь — выглянешь в окно, хочешь — стрельнешь одним глазом в книжку, что лежит открытой рядом... И потом, в этом есть чувство превосходства. Будто то не парта, а профессорская кафедра: над всеми!.. Молчаливый Кирин зарок: никого не подпускать!.. Гнать напропалую! Какая радость — вывести за порог школы некоего олуха, отважившегося проводить Киру до дому, и прогнать, процедив небрежно: «Нет, не боюсь одна!.. Еще не родился человек, которого бы я убоялась. Поворачивай!» И, не обернувшись, пойти дальше, — главное, чтобы продолжить путь не обернувшись. У Киры нет и не было подруг, разве только Роза Комарова... Комарик! И кто ее такую сотворил: маленькая, сивая.
Вот увязался за Кирой Тит Овсов... Честь оказал. Все-таки один такой на весь класс — бог математический. Кира верна себе: «Поворачивай!» Комарик всполошилась: «Что с тобой сделается, Кирка, если он тебя проводит? Пусть провожает... Даже интересно: он же никогда никого не провожал!» Сказала и покрыла себя своим пуховым платком, а он ей до самых пят. Метет пол платком, хохочет: «Все-таки... мужчина!..» У нее здорово получилось: «Мужчина!» Ей надо было обратиться в этакого плюгавенького комарика, чтобы это слово вздулось до размеров горы. «Мужчина!»
А тот, кто был мужчиной, оказался не на шутку уязвлен в своем самолюбии. Он действительно был математическим кумиром, и не только в классе Киры. И как ему не быть алгебраическим богом, если, по слухам, наши предки постигали логарифмы по учебнику, который написал дед Овсова. Неизвестно, кем хотел быть сам Тит Овсов, но задачки он решал — будто бы семечки лузгал, только шелуха летела. Да и собой он был хорош: крупный и смуглолицый, с ярко-черными усами, которые росли как на погибель — их следовало брить ежедневно, а он брил раз в неделю...
Поистине права несмышленая Комарик, зачем такому парню, как Овсов, говорить «поворачивай»? Но Кира говорила. И даже была довольна собой. Скажет — и точно наберется сил, станет еще независимее, быть может, еще красивее. В ее красоте был некий вызов: от ее смуглой кожи, такой смуглой, будто бы в ее далекой родословной русский Север побратался с самим югом, от ее ярких глаз, от ее неравнодушия ко всему, что соперничает с красками ее прелести девичьей. Гребень, бусы, браслет — все было ярко-розовым, густо-синим, почти смоляным или снежно-белым... Комарик находила эти цвета слишком сильными, но не выказывала своих сомнений вслух. Только прищурит глазищи серо-белые и вздохнет тревожно — в этом вздохе было что-то недевичье, так может вздохнуть парень: «Кира, спой про колечко серебряное...»
Подчас Кира уступала. Когда на школьном дворе остывал кирпич от полуденного зноя и, задуваемые ветром, занявшимся к вечеру, вспыхивали и гасли звезды, к большому школьному порогу прибивало старшеклассников. На старинный манер дуэт гитары с мандолиной, дуэт несмелый, хотя и согласный, был особенно сокровенен в тиши вечера. «Спой про колечко, Кира... — молила Комарик. — Спой...» И вот сопрано Киры возникало рядом, сопрано гудящее, как потревоженная струна. Хотелось подпевать, но никто не решался — она не любила, чтобы к ее голосу примешивались другие. «Я — одна...» — говорила она и, закончив петь, умолкала. Только вздыхала, пригасив волнение. Все пели, она молчала... Она приметила, что молчит не только она, но и мальчик с белым хохолком, оказавшийся возле.
— Кто этот... беленький в безрукавке? — спросила она Комарика. — Ну тот, что все тер руки от запястья до локтей?..
— Так это ж... Стасик Спицин, наш новенький!.. — Она внимательно посмотрела на Киру. — Ты не ходила вместе с классом в Третью рощу, а он был с нами...
— Небось приезжий? Должен знать, что на Кубани вечера холодные...
— Может, и приезжий...
Наутро она увидела его в классе. Он сидел на противоположной от окон стороне, у самой входной двери, и был хорошо виден Кире. День был ярким, и распознавался цвет его лица — оно было бледным, пожалуй, даже зеленоватым и чуть-чуть припухшим, особенно в предглазье. Кире привиделась в его взгляде тоска безоглядная. Она подумала тогда: как много способен вместить взгляд человека!
А потом произошло такое, что и предположить было трудно. В школе ставили мольеровского «Мнимого больного», и Кира явилась домой, когда небо точно пшеном вызолотило — живого места не осталось. И вдруг у самого дома Кира рассмотрела белую безрукавку новенького. Ей померещилось, что он явился сюда по следу Киры, и едва не взорвалась. «Поворачивай!» — готова была сказать она, но остановилась, — предупреждая, он поднял руку.
— Я живу в этом доме с белыми ставнями... — Он даже пригнулся — в кромешной тьме только и были видны, что белые ставни дома, где жил новенький.
— А я, признаться, подумала... — засмеялась она.
— Нет, нет, не думай, я действительно живу там...
— А ты откуда приехал, Стась? — спросила Кира.
— Из Вологды. Слыхала... кружева вологодские?
— Значит, вологодские, — повторила она за ним, вычленив его характерные «о».
— Вологодские, — повторил он, не пытаясь скрыть своего особого говорка. — Отыщи Полярную, — взглянул он на небо. — Отыщи, отыщи — это прямо над Вологдой!.. — Так и не отняв глаз от неба, он шагнул навстречу Кире и очутился рядом. — Вот она... Вологда!
— Ну, гляди!.. — сказала она и, отступив во тьму двора, тихо прикрыла калитку: были слышны его шаги — он переходил дорогу.
— Кира, это ты? — послышался из глубины двора голос Федора Федоровича, Кириного отца. — Ты идешь?
—