Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так что же, коллеги? Кто хочет посмотреть?
Группа попятилась разом, переглядываясь. Светить другим – это было еще ничего, но сгорать самому, прямо сейчас, вот в это отчетливое осеннее утро, щелкающее каблучками, солнечное, когда весь лес стоит как бы хрустальный, когда… Как пахнет Москва в сентябре, вы замечали? Как восхитительно пахнет! Я пойду, сказал Огарев просто. На каком этаже? Препод посмотрел с уважением – как на равного. Хоть бы раз отец на него так посмотрел. Хоть бы раз. Не боитесь, Иван Сергеевич? Нет, ответил Огарев. Не боюсь. Так этаж какой?
Таня Соловейчик подошла-таки, но не прикоснулась, не прижалась, только дернула испуганно за рукав. Словно оттаскивала от зияющего парапета. Ты совсем дурак, Огарев? Да? Бубонная же! Огарев засмеялся – свободно, весело, это была такая радость, такое удовольствие – думать. Думать и понимать. Если бы в больнице была бубонная чума, Таня, мы бы за три квартала сюда не добрались. Кордоны бы остановили. Пойдемте, Виктор Иванович. Посмотрим. Лимфаденит неспецифической этиологии, я полагаю? Вирусная форма?
Таня смотрела вслед – лайкровые колготки, лайковые грудки, ключицы, красным плащиком схваченная талия – все это больше не имело над ним власти. Минус одна. Не та. Снова не та.
Зуб притих пристыженно. Препод кивал удовлетворенно.
За инфекционные болезни Огареву он поставил отлично. Автоматом.
Но только думать было недостаточно. Нужны были руки, хорошие руки, и самому поставить их было просто невозможно. Разве что на кошках тренироваться, да и то – сотню замучаешь, пока научишься хоть чему-нибудь. Огарев это понимал. Потому устроился в детскую больницу – медбратом. Смешное слово. Медсестра в штанах. Усатый нянь. Отделение гематологии, угрожающие кровотечения, маленькие смертники, которые все равно хотели шалить, кошку, лошадку на колесиках от Деда Мороза, железную дорогу ко дню рождения, жить, просто жить. Иногда это срабатывало даже – и родители, торопливо, чуть приседая, уносили чудом вылечившегося ребенка. Даже взрослых вполне, подростков, почему-то волокли на руках, прикрываясь локтем, судорожно оглядываясь, словно следом, подвывая, гнался лесной пожар – нет, нет, милая, не плачь, мы уже за рекой, видишь? Видишь?
Сюда не доберется. Все позади.
Спасены. Спасены…
Огарев легко освоился в отделении, он был рукастый, решительный, не пил, ни с кем (из чистой справедливости) не спал – и потому быстро научился главному в медицине, тому, без чего невозможно работать в принципе. Абстрагироваться.
Катетеризация, венепункция, инъекции, перевязки – практически любая манипуляция причиняла боль. Об этом нельзя было думать ни в коем случае. Сострадание было врагом врача, оно только мешало.
Конечно, все они привязывались к больным. Как было не привязаться? Пятилетний Яшка, курчавый, ясноглазый, сын рецидивиста и любимец всего отделения. Ты как сегодня какал, Яша? Кашицей или колбаской? Улыбался весело – а какал я сегодня говном! Матерщинник был невероятный, изысканный, вдохновенный. Из других детей так сыпались стишки, присказки, припевки. Из Яшки – кудрявая, грязная, страшная матерная ругань. Худенький, веселый смельчак. Лейкоз. Бесконечные капельницы. Крошечные вены. Бровиак-катетер, установленный прямо в предсердие. Лучше всех ел невкусную больничную кашу, очень старался. Правда очень. Отец приходил к нему каждый день, тощий страшный уголовник с рандолевыми зубами, черт знает какие темные дела были у него на совести, да и была ли сама совесть, но вот же – не садился который год. Ради сына. Ждал, пока вылечится – или умрет. Терпел.
А мама твоя где, Яша? Мама у тебя есть?
А мама у меня шалава!
Каждую фразу начинал с А.
А я. А у меня. А. А. А.
Один раз ночью, на дежурстве Огарева, Яшка вдруг разрыдался отчаянно и никак не мог ни успокоиться, ни объяснить, что к чему, и Огарев долго, час почти, носил его на руках, неожиданно тяжеленького, горячего, неудобного, а Яшка все плакал и плакал, так что халат у Огарева на плече совсем промок от слез, слюны, соплей, черт знает от чего, ну что ты, Яшка, ну что ты? Хочешь, я тебе шприц подарю? А? Ты же хотел шприц. Большой, десятикубовик… Но Яшка не хотел шприц, ничего не хотел и только прижимался к Огареву всем телом, как будто хотел залезть внутрь и спрятаться, и Огарев, мотаясь туда-сюда по коридору, вдруг понял, чего он боится – следом за ними от окна до двери, аккуратно, шаг в шаг за Огаревым, ходила Яшкина смерть, тихая, скучная, неминуемая. Тянулась заглянуть через плечо – прямо в глаза.
И Яшка ее видел. Видел.
А Огарев – нет.
Он тогда отнес Яшку в процедурную, молча набрал в шприц реланиум – вообще-то он не имел права назначать успокоительные, в карте ни слова не было по этому поводу, но плевать, это надо было прекратить немедленно, просто выключить. Выключить, и все. Яшка, увидев шприц, заорал еще сильнее, зашелся почти, рискуя перебудить все отделение, но Огарев уже не видел его, ничего не видел – только верхний наружный квадрант ягодицы, кожу, бугор мышцы и косо срезанное жало иглы, которое следовало ввести под определенным углом.
Нельзя было видеть в пациенте человека. Нельзя было оставаться человеком самому. В момент вмешательства – нельзя.
Яшка поорал еще немного – уже больше от обиды, а потом пару раз всхлипнул, выматерился, против обычного скучно, бессмысленно, как взрослый. И заснул. И смерть его тоже заснула, наверно. А может, просто ушла. Огарев не знал.
Яшка умер без него. Ночью. В чужое дежурство.
А мама умерла в 1990 году. 19 октября. Одна.
Роняет лес багряный свой убор.
Огарев был на занятиях, на пропедевтике, наслаждался своей новенькой властью над миром. Четвертая Градская. Общий подход к пациенту. Методы диагностики, симптомология и синдромология заболеваний. Палата на восьмерых, свита. Изнывающая от скуки и сердечного томления молодка лет тридцати равнодушно распахнула больничную байку. Пальпация, перкуссия, аускультация. Молочные реки и кисельные берега. Корова, выкормившая Ромула и Рема. Определение верхушечного толчка сердца.
Иван Сергеевич, прошу вас.
Отец торчал на своем заводе – они все туда ходили, как на кладбище, сами не зная зачем, хотя зарплату перестали платить еще весной, а в августе перестали даже обещать. Никому не нужны были больше их чертовы тормоза для ракет. Или что там они еще делали? Скороварки с вертикальным взлетом? Военная тайна! Все обсуждали грядущую приватизацию и то, что жрать нечего совершенно. И если с приватизацией ничего понятно не было, то вот жрать – да, было нечего. Факт. Магазинные полки были уставлены банками с хмели-сунели, черт и знает, когда их успели в таких промышленных масштабах наклепать. Стратегический запас, не иначе. Только приправляй – было бы что.
Как ни странно, отец был не мрачен – хотя следовало бы, напротив – всеобщее уныние как будто придало ему какой-то ненормальной живости. Он вдруг – чего не было годы, годы – начал разговаривать за ужином, строил какие-то нелепые планы по поводу своих никому не нужных патентов, раз рыночную экономику наверху затеяли, значит – заживем, значит, все по-честному теперь будет, по уму наконец-то, а не по потребностям их гребаным. Как-то пришел домой совершенно счастливый и даже попытался в коридоре обнять сына – дыхнув чем-то плохопереваренным, мерзким, спиртным. Огарев шарахнулся, как от чужака, он отвык от прикосновений отца, они никогда не сулили ничего хорошего. Даже в детстве. Особенно в детстве. Отец не заметил, кажется, пошел дальше, на кухню, по привычке играя плечами, будто молодой. На самом деле таким и был. Сорок три. Всего сорок три. Даже седеть еще не начал. Только бросил свои ежеутренние гири. Может, спина начала болеть. Может, просто устал.